Вы здесь: Главная страница - Русский мир - Житие великого грешника. Главы из биографии Ивана Гавриловича Прыжова

Житие великого грешника. Главы из биографии Ивана Гавриловича Прыжова

PryzovЕсипов В.В.

Житие великого грешника. Документально-лирическое повествование о судьбе русского пьяницы и замечательного историка-самоучки Ивана Гавриловича Прыжова. — М.: Русская панорама, 2010. — С. 240 - 291.

Читателям предлагаются три главы книги. Часть 2. Историк.

Глава 1.  К «высшим степеням» науки

Глава 2.  Юродивые и нищие

 

Глава 3.  "История кабаков"



К «высшим степеням» науки

«Вот учился, выучился и достиг высших степеней науки –

Петропавловской крепости!»

И.Г. Прыжов

«Образованный разночинец — это вестник новой России, провозгласивший войну старому порядку и взявший на себя роль первого застрельщика».

Г.В. Плеханов

Россия всегда была богата на талантливых самоучек, выходцев из народа. Но и на этом фоне личность Прыжова, пожалуй, уникальна. Ибо это был самоучка — историк не только не прошедший университетского курса (его не проходили, например, Н.А.Полевой и И.Е.Забелин — личности заметные в русской историографии), но и всю жизнь вынужденный прозябять в ужасающем болоте чиновничества, в постоянной жестокой нужде.

«Лбом прошиб себе дорогу» — писал он в «Исповеди».

Никакого преувеличения здесь нет. Так же, как нет преувеличения в словах: «Вся жизнь моя была собачья» — ими открывается та же «Исповедь».

Трудно найти в истории русской науки фигуру столь же трагическую, вечно надрывную, жалобную, постоянно взыскующую к сочувствию и пониманию. И при этом — твердую, резко своеобычную, легко узнаваемую и столь характерную для своей эпохи.

Прыжов неповторим во всем. В необыкновенной широте и специфике интересов — от славянских древностей до современной ему статистики «питейного» дела. В языке и стиле своих работ (у кого еще можно найти хотя бы такое название: «26 московских лжеюродивых, лжепророков, дур и дураков»?) А главное — неповторим в удивительном прямодушии, в манере называть все вещи своими именами, без околичностей и недомолвок.

Можно сказать: «прямолинеен», «грубоват». Но лучше прибегнуть к словам народным, более всего пенившимся самим историком.

«Это был чистый русак, любивший всегда резать правду напрямик», — напишет Иван Гаврилович в ссылке об одном из декабристов, перед кем он преклонялся.

Это — словно о себе. «Резать правду» — не просто говорить, а «резать», по-народному, — коренная черта его натуры.

Натуры чисто русской, неуемной в своем стремлении к справедливости. И доставляющей себе тем, увы, массу неприятностей, ибо «резать» — это всегда нарушать каноны, быть неудобным, колючим и навлекать огонь на себя.

«Колючесть» Прыжова видна при первом же взгляде на его сохранившиеся фотографии.

Гордый в осанке, возбужденный, готовый, кажется, тут же вступить в спор с любым из своих оппонентов — на снимках середины 1860-х годов.

Сосредоточенный, будто притихший, со скорбными складками у рта, но такой же непреклонный, исполненный достоинства — на снимке, сделанном в 1880-е годы в Сибири, по выходе на поселение.

Других фотографий до нас не дошло. Тем более ранних, в «кругу семьи», в гимназической форме. Видно, едва входивший тогда в обиход дагерротип был не по карману семье больничного писаря. Зато есть горькие строки «Исповеди», сразу открывающие истоки бурного характера историка и всей его деятельности:

«Сын я дворянина, но отец мой, благороднейший человек, был прежде крестьянином в селе Середникове, в 25 верстах от Москвы. В этом селе барский дом на горе, а самое село под горой, и вот, когда на этой горе Лермонтов воспевал мадригалы некоей Хвостовой:

«Вокруг лилейного чела

Ты косу дважды обвила» и т.д.

— тогда в селе, под горой, дело шло совсем не о «лилейном челе», а о кнуте: кнут гулял еще по плечам моей тетки и дяди — крестьян, здравствующих и доселе. Говорю это к тому, что первые песни, баюкавшие мое детство, были рассказы родных о прелестях крепостного кнута»...

Два момента важны в этих признаниях Прыжова — социально-биографический и «эстетический», связанный с упоминанием о Лермонтове.

Вначале о первом.

Установлено, что отец историка Гавриил Захарович был вольноотпущенным крестьянином старого екатерининского вельможи В.А.Всеволожского.[1] Записанный в московское ополчение 1812 года, Прыжов — старший участвовал в Бородинском сражении (урядником пехотного полка) и был награжден за храбрость серебряной медалью.

Это и стало, очевидно, главной причиной того, что отец Прыжова получил «привилегии», а затем и, на склоне лет (в 1856 году), вместе с орденом Владимира 4— й степени, — потомственное дворянство.

Во всяком случае, Гавриил Захарович был незаурядным в своем кругу человеком. Недаром историк назвал его «благороднейшим». В этой оценке сказалась, несомненно, и гордость за родителя — героя Бородина, честно выполнившего свой долг патриота. Но идиллии в отношениях с отцом, судя по дальнейшим фактам, у Прыжова отнюдь не было.

Иван, родившийся 22 сентября (старого стиля) 1827 года, был старшим сыном в семье, где было четверо детей. Историк упоминал в «Исповеди» только своего «брата-архитектора». Михаил Гаврилович, родившийся в 1834 году, считался в ceмье, вероятно, более удачливым. Он окончил архитектурное училище и служил в канцелярии Московского округа. Каков был его характер и взгляды, мы не знаем, но братья поддерживали тесную связь, и младший был посвящен в дела старшего — недаром Прыжов сообщал в «Исповеди», что брат рисовал ему бордюр на обложке сожженной рукописи «Истории свободы».

С родственниками, жившими в Середникове, тоже поддерживались близкие отношения. Сам Прыжов не раз бывал здесь, и не только в детстве, но и в более поздние времена.

«Рассказы родных о прелестях крепостного кнута» — это, по сути, исходный пункт и краеугольный камень становления его личности. Тут Прыжов очень типичен: примерно так же складывались судьбы всего поколения разночинной интеллигенции. ...Разночинцы как сословие нынче не в почете — куда более симпатичными кажутся многим нашим ностальгирующим современникам (в большинстве — выходцам из рабочих, крестьян и совслужащих) то и дело мелькающие на телеэкране обаятельные образы представителей «белой кости» в белых одеждах — столбовых и не столбовых дворян — кающихся и не кающихся — и даже мелких незадачливых помещиков в исполнении то И. Костолевского, то Ю.Яковлева, то О. Табакова, то Н.Михалкова (хотя Михалков больше запомнился в образе Паратова, а это уже другое, новокупеческое сословие). В жилах дворян текла, как принято считать, «голубая кровь», и генетически передавались понятия о чести и благородстве. А разночинцы — якобы заведомо ниже по культуре, наполовину плебеи, короче — полуинтеллигенты. Пример А.П.Чехова, ставшего эталоном русской интеллигентности (притом, что его дед был крепостным) кажется редким исключением. Но на самом деле путь гуманнейшего русского писателя был вовсе не уникален: этим путем прошли сотни и тысячи детей мелких купцов, чиновников и священников. Можно сказать, что мучительное «выдавливание из себя по капле раба» было общей чертой нового поколения. И это «выдавливание» было связано почти для каждого разночинца с огромными лишениями — прежде всего, ради получения образования. Недаром Г.В.Плеханов (между прочим, потомственный дворянин) подчеркнул: «Образованный разночинец — вестник новой России...»

Напомним того же Чехова: «Что писатели — дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости ...» ( в диагнозе, как правило, — ранняя чахотка, как у Чехова, а у других — постоянные перенапряжения, депрессии и, увы, часто связанный с этим алкоголизм. Это была ярко выраженная социальная болезнь, и считать ее личным пороком каждого разночинца было бы неверно. Думается, уместно привести мнение забытого русского историка М.К. Лемке по поводу этой черты некоторых «шестидесятников» позапрошлого (а может быть, и прошлого?) столетия: «Сухой моралист, не склонный к тому же справляться с условиями времени, предал бы их, этих искренних работников прогресса, строгому осуждению, но разве это справедливо? Разве в этом проходила вся их жизнь? Разве эти люди ничего не дали настоящему и будущему?.. Они сделали все, что могли сделать».).

Выход на историческую арену нового, очень пестрого сословия, начавшийся еще в 1830-е годы (пример В.Г.Белинского — самый яркий) был закономерен и сопровождался столь же закономерным конфликтом — не только социально-политическим, но и культурным — с представителями аристократическо — дворянского сословия. Аналогичный конфликт после буржуазных революций прошли все европейские страны, но если на Западе «третье сословие» представляли по большей части весьма прагматичные Растиньяки, то в России все было гораздо сложнее. Тон здесь задавали идеалисты — либо Базаровы, горячо верящие во всесилие науки, в «распластанную лягушку», либо Рахметовы, готовящие себя «на гвоздях» к великим жертвам во имя счастья народа. Эти герои были окрещены «нигилистами», но на самом деле они являлись типичными русскими интеллигентами.[2]

Пожалуй, точнее всего, с научной точки зрения, о русской интеллигенции сказал Р.В. Иванов-Разумник: «Интеллигенция есть этически — антимещанская, социологически — внесословная, внеклассовая преемственная группа, характеризуемая творчеством новых форм и идеалов и активным проведением их в жизнь...» [3]

Главным вопросом «шестидесятых годов» являлся вопрос социальный — «о голодных и раздетых людях» (Д.И.Писарев) и связанный с ним нравственный — «о долге перед народом» (П.Л.Лавров). Многознаменательный симптом: ни одного запоминающегося положительного образа дворянина или купца в русской литературе, начиная с середины ХIХ века, уже не встречается. Не случайно чуткий к переменам в России дворянин— «западник» И.С.Тургенев столкнул Базарова и Кирсанова на дуэли в своих «Отцах и детях» — эта сцена являлась откровенной пародией на угасавшие нравы высшего сословия.

Базаров в глазах нового поколения выглядел явно предпочтительнее.

Еще одним ярким выражением этого культурного конфликта — уже непосредственно в сфере эстетики — стали известные эпатажно — нигилистические нападки Д. И. Писарева на «аристократическую» и «легковесную» поэзию Пушкина. Писареву приписывается расхожее выражение «Сапоги выше Шекспира». На самом деле эта фраза принадлежит Ф.М.Достоевскому, пародировавшему писаревское «разрушение эстетики». Поправку сделал представитель той же эпохи, князь и революционер П.А.Кропоткин: «Нигилист тогда еще отлил беспощадную критику искусства в одну формулу: «Пара сапог выше всех утонченных разговоров о Шекспире» (выделено мною — В.Е.).

Что касается Прыжова, то он просто боготворил Шекспира и был его прекрасным знатоком. В своем пафосном газетном отзыве на первые публичные лекции молодого Н.И. Стороженко он писал:

«Видно, что недурен был век, произведший Шекспира, когда уже предшественники его, работавшие для убогих площадных балаганов, умели создавать произведения, полные высокого поэтического достоинства. Эпохе Виллиама Шекспира, относящейся к половине ХVI века, могут даже позавидовать иные из государств второй половины ХIХ века, которые, заменив балаганы роскошными театрами, не умели придать этим театрам достойного значения...»

И непосредственно о роли лекций молодого шекспироведа, прочтенных в женской гимназии:

«Преподавая науку о человеческом слове, имеющую важное образовательное значение, г. Стороженко поистине держит в руках своих участь не одной сотни будущих матерей-гражданок. Имеем некоторые основания думать, что это и было первоначальной целью, вследствие которой он решился предложить своим ученицам среди их (нечего греха таить!) обыденно-тупенькой жизни ряд могучих женских образов Шекспира...» (Московские губернские ведомости, 19 марта 1864 г.)

Все это — к тому, чтобы не думать, будто от пренебрежительного отзыва Прыжова о «мадригалах» Лермонтова веет пресловутой «писаревщиной» или «смазными сапогами». Попытаемся сначала поглубже вникнуть в дух времени.

...Сегодняшние жители Подмосковья хорошо знают старинное, в стиле Растрелли, здание санатория «Мцыри» в бывшем Середникове. Позже село было переименовано в Фирсановку, по имени новых хозяев — фабрикантов и меценатов, и станция Фирсановка по Октябрьской железной дороге манит возможностью познакомиться с живописнейшими местами. Многих привлекает в усадьбу красивый бронзовый бюст М.Ю.Лермонтова работы Анны .Голубкиной, часто бывавшей здесь в начале ХХ века.

Санаторий — это и есть «дом на горе», о котором писал Прыжов. Уже название санатория говорит о том, что это — лермонтовские места. Но они еще и «прыжовские» — судьбе было угодно связать его биографию с именем еще одного (кроме Достоевского) корифея русской литературы.

Почему же Иван Гаврилович вспомнил в своей «Исповеди» о Лермонтове и отозвался о нем довольно-таки пренебрежительно — «воспевал мадригалы некоей Хвостовой»? Можно ли считать этот отзыв выражением его отношения к поэту и к поэзии вообще? («Вот и все, на что годился Лермонтов», — с укором заметил один из упоминавшихся выше романистов — обличителей ). Хотя восприятие искусства у Прыжова было своеобразным, подчас односторонним, как и у других шестидесятников, оно далеко не исчерпывалось подобными высказываниями.

К Лермонтову — поэту Прыжов относился с большим уважением — в своем сибирском труде он отнесет его к числу «знаменитейших граждан Руси». А объясняется резкий отзыв в «Исповеди» довольно-таки просто: надо лишь сделать небольшой экскурс в лермонтоведение.

Известно, что в годы учебы в Московском университете (1829-1932) будущий автор «Мцыри» проводил лето в Середникове, в имении своих родственников. Дед Лермонтова Д.А. Столыпин, ставший хозяином поместья в 1825 г., вскоре умер. Генерал, участник Бородинского сражения, Дмитрий Алексеевич Столыпин был гуманным и просвещенным человеком. Он дружил с П. Пестелем, с другими будущими декабристами. И загадочная скоропостижная смерть его в начале 1826 г. — в разгар арестов участников тайного общества — дала многим повод задуматься о его причастности к заговору.

После этого в Середникове воцарились совсем другие нравы. Жена генерала Е.Д.Столыпина своим капризным характером была совсем не похожа на мужа. При ней в имении были заведены куда более суровые порядки. Прыжовское «кнут гулял» подтверждается и более поздними воспоминаниями местных крестьян.[4]

На этом фоне происходило взросление юного Лермонтова: «страна рабов, страна господ» стояла у него перед глазами. Здесь, наверное, истоки бунтарских мотивов его стихов, истоки той «странной», грустной любви к родине, о которой, конечно, знал и Прыжов. Не мог он не догадываться и о том, что знаменитое «Бородино» навеяно отчасти и середниковскими впечатлениями поэта, рассказами здешних крестьян (тут жило, как установлено позднее, 37 бывших ополченцев 1812 года). И если предположение, что Лермонтов встречался и с отцом Прыжова, наезжавшим в деревню, пожалуй, все-таки фантастично (об этом бы сохранились семейные предания), — то рассказы других крестьян о встречах с поэтом вполне могли дойти до историка...

Как бы то ни было, Иван Гаврилович не упомянул в «Исповеди» об этих сторонах биографии Лермонтова, а упомянул о другой, менее лестной для него.

Почему?

Во-первых, камера Петропавловской крепости — малоподходящее место для спокойных и обстоятельных «оценок творчества», да и цель «Исповеди» была специфической. А во-вторых, цитируя «мадригал», Прыжов по привычке сделал сноску: «Записки Хвостовой, изд. Семевского». Значит, он прочел (в крепости же) мемуары, где личность Лермонтова была представлена в явно искаженном свете.

Е.А. Сушкова-Хвостова, частая гостья середниковской усадьбы, была злым гением поэта. Став предметом его пылкого юношеского увлечения, она осталась подчеркнуто равнодушна к нему. («Женщина без сердца» в «Княгине Лиговской» имеет прототипом Сушкову). Считая себя оскорбленной одним из поступков Лермонтова, она отомстила ему своими «Записками». Наивный и легкомысленный мальчик, игравший роль рокового «губителя сердец», не расстававшийся с томом Байрона и писавший по всякому поводу альбомные посвящения — таким он предстал в ее воспоминаниях. Даже историк М.И. Семевский в первой, журнальной публикации «Записок» вынужден был заметить, что «впечатление, производимое ими, является далеко не в пользу Лермонтова» («Вестник Европы»,1869, кн. IX. C. 343). [5]

Еще деталь: это были по существу единственные тогда мемуары о поэте — во всяком случае, наиболее пространные. Тон капризной и надменной барыни-аристократки слишком чувствовался в «Записках», и надо ли удивляться, что, попав под горячую руку Прыжова ( во мраке одиночной камеры крепости!) они стали для него своего раздражителем — иллюстрацией беспечных светских развлечений, происходивших середниковской усадьбе?

Иллюстрацией — и не более того. Ведь если не акцентировать внимание на Лермонтове, суть отношений между теми, кто жил «на горе» и «под горой», была схвачена Прыжовым очень точно. И в эмоциональном контексте «Исповеди» это беглое упоминание о поэте говорит не столько об «эстетике» историка, сколько о его социологических взглядах.

«Болезненный, страшный заика, забитый, загнанный, чуждый малейшего развития, я был отдан в гимназию (1-ю Московскую). В 1848 году кончил курс одним из первых, с правом поступления в университет без экзаменов», — писал он тут же. «Забитый, загнанный» — можно считать отголоском воспоминаний о жизни в семье. Что детство будущего историка было трудным, — вне сомнения. Что «забитость», также и заикание, исходили от отца,— лишь предположение. Но обычай сурово наказывать детей за малейшую провинность был тогда очень распространенным, и бородинский ветеран, вероятно, не раз срывал обиды от тягот жизни на домочадцах.

Проливает свет на атмосферу в семье и небольшое «лирическое отступление» в первой, самой скандальной книжке Прыжова о московском юродивом И.Я.Корейше: «Бабушка моя, тетушка и матушка были усердными почитательницами Ивана Яковлевича» (Прыжов рассказал также, что у его бабушки жила «шутиха» Лизавета Ивановна — «старая безнравственная девка», и ее однажды «осенил» яблоком по голове сам знаменитый юродивый).

В подобной мрачной атмосфере вырастали многие разночинцы, и потому еще, может быть, такой обостренной было у них тяга к свету, к культуре...

Прыжов, мы знаем, не таил обид на отца — наоборот, называл его благородным. Еще и потому, конечно, что тот нашел средства определить его на ученье. И не куда-нибудь, а в Первую Московскую гимназию, где учились главным образом дети людей состоятельных (ее окончил, между прочим, и знаменитый историк С.М.Соловьев, сын протоиерея).

Сыну писаря и заике, как можно полагать, приходилось терпеть немало унижений от определенного круга товарищей, а также и преподавателей.

О порядках в лучшей гимназии тех лет (находившей на Пречистенке, недалеко от храма Христа Спасителя) яркое представление дают воспоминания Алексея Козлова, будущего философа-идеалиста. Он тоже учился здесь, и его дружба с Прыжовым, впоследствии разорванная, началась, очевидно, еще тогда.

Козлов писал, что гимназисты в пансионе делились на два разряда — «благородных» и «разночинцев». Первые отличались тем, что «их кормили и одевали получше и пороли пореже и послабее». Кроме экзекуций Козлов, сам относившийся ко втором разряду, вспоминал собственные ухищрения — «как спрятать в голенище сапога лишнюю порцию гречневой каши», вспоминал и «страшный, по строгости учителя, латинский язык».

Сошедшись, как пишет Козлов, «по случайной дружбе» с «благородными», он узнал там, что «настоящие люди суть только дворяне, впрочем, за исключением мелкопоместных, которые, хотя и дворяне, но все-таки дрянь». [6]

Все это наверняка пришлось пережить и слышать и юному Ивану Прыжову («Ваньке», в соответствии с гимназическими прозвищами). По вышеприведенной классификации он должен был занимать место еще ниже «дряни» — в простых «плебеях»...

То, что он в итоге окончил гимназию «одним из первых», с медалью (факт подтвержден М.С.Альтманом), свидетельствует о многом. Прежде всего — о незаурядных способностях и огромном трудолюбии. Доказательств тому встретится еще сверхдостаточно. Важно отметить, что впоследствии историк не порывал связей с родной гимназией, приходил сюда — очевидно, были у него и любимые преподаватели, кто поощрял его страсть к науке.

О том, что это была страсть, а не простое увлечение, мы уже говорили. А лучше всего объяснят разницу этих понятий слова самого Прыжова в «Исповеди». Вот как воспринимал он отказ в приеме в Московский университет в 1849 году: «Это известие было для меня убийственнее миллиона арестов».

Прыжов хотел поступил на «словесный», т.е., на историко— филологический факультет. «Просьбу мою возвратили, объявив, что не принимают по высочайшему повелению о сокращении числа студентов», — писал он.

Чем было вызвано «высочайшее повеление» — хорошо известно. Так император Николай Первый среагировал на французскую революцию 1848 года (заодно прервав дипломатические отношения с Францией, что послужило одной из причин развязавшейся вскоре Крымской войны). Все российские университеты подверглись исключительному надзору. Было упразднено преподавание философии, которая способствовала «вольномыслию». Число студентов ограничивалось для каждого университета определенным комплектом (300 человек). Ограничения не касались только медицинского факультета, куда и поступил вначале Прыжов, чтобы как-то закрепиться в университете. На самом деле он посещал лекции словесного, за что его через год и исключили. Не мог он выдержать и военной маршировки, которой начали обучать всех студентов.

Начиналось то мрачное семилетие, о котором Прыжов будет помнить до последних дней в ссылке...

1850-е годы — самый темный и неизученный период его биографии. Между поступлением на службу в Московскую палату гражданского суда (1852 г.) и первой печатной работой (1860 г.) — восемь лет неизвестности. Впрочем, в «Исповеди» есть одно важное указание, дающее представление о его образе жизни: «Не дают учиться в университете — будем учиться дома!»

Началась мучительная двойная жизнь. Днем — ненавистная, отупляющая служба ради куска хлеба, а вечерами и в другие свободные часы и дни — усердное сиденье над книгами ради того высшего, к чему стремится душа...

Должность экзекутора в гражданском суде (с чином коллежского секретаря) не имела никакого отношения к экзекуциям. Так именовали человека, кто ведал административно— хозяйственной частью в палате. Кроме того, на него была возложена обязанность следить за явкой чиновников на службу. («Сегодня приходил наш экзекутор с тем, чтобы я шел в департамент», — записывал гоголевский Поприщин). То же делал иногда, обходя квартиры сослуживцев, Прыжов. Должность «маленького начальника» вначале, вероятно, тем и привлекла его, что сулила относительную свободу, без отсиживания полных часов за столом, а имея лишь обязательные «присутственные» часы.

Иван Гаврилович полной мерой познал всю мертвечину легендарной николаевской бюрократии. Многие гневные страницы его последующих рукописей обращены против «кровожадного племени» чиновников — «подьячих», как он их называл по старинке. Но изливая негодование в тиши, на бумаге, в жизни приходилось терпеть и мириться с положением — прикрываясь «учеными» занятиями.

Впрочем, и чиновничья рутина прерывалась иногда довольно веселыми, чисто русскими забавами. Самый красочный, анекдотический (и часто повторяемый биографами и писателями) эпизод воспроизведен в воспоминаниях одесского профессора И. А. Линниченко, опубликованных в 1909 г. Это пересказ истории о посещении Гражданской палаты молодым тогда Николаем Стороженко. Будущий шекспировед решил отблагодарить Прыжова за его лестный отзыв в печати о первых шекспировских лекциях, и пришел к нему прямо на место службы. Эпизод относится к 1864 г., но описанные нравы сложились в чиновничьем ведомстве, надо полагать, гораздо раньше.

«Для первого официального визита Николай Ильич Стороженко отправился к месту служения экзекутора-писателя. Придя довольно рано, Николай Ильич узнал, что Прыжова еще нет, он сел, его поджидая. Через некоторое время внизу хлопнула дверь. Сидевшие в комнате — подчиненные экзекутора — как по команде поднялись с места, выстроились в два ряда, а один из них, подняв огромный гроссбух, вышел вперед к дверям. Внезапно с шумом раскрываются двери присутствия, и в них появляется сам начальник, в шубе, шапке и галошах. Предводитель поднимает горе, на манер диакона, гроссбух и густым басом провозглашает: «Экзекуторство твое да помянет господь Бог во царствии своем всегда, ныне и присно и вовеки веков». — «Аминь, — отвечает приветствуемый. — Здорово, ребята!»— «Здравия желаем, ваше экзекуторство!» Театральным жестом начальник сбрасывает шубу на руки курьера, подходит к столику, где уже были приготовлены графинчик и закуска, наливает рюмку, поднимает ее вверх и с тем же приветствием, которому хором отвечают подчиненные, выпивает и с величавым жестом оканчивает: «Угощайтесь!» И такая сцена повторялась изо дня в день». [7]

Так начинался присутственный день Прыжова, а оканчивался он, по сообщению того же Линниченко, в «излюбленном трактире в тесной компании с Бахусом».

Разумеется, трудно верить, что такие сцены повторялись «изо дня в день», но что они происходили с неким постоянством (скажем, в дни выдачи жалованья, как тогда было определено — 20 числа каждого месяца), вполне вероятно. Самое важное — не то, что этот эпизод отразил известную слабость Прыжова, а то, что он отразил его характер — склонность к «карнавальному» юмору, к пародированию церковных ритуалов. Причем, очевидно, что в данном случае ритуал имеет источником фольклорную «Службу кабаку» — памятник ХVII века, безусловно известный Прыжову.

Кроме того, описанная сцена дает повод отличить чиновничьи нравы того времени от, скажем, купеческих, либо дворянских. Купеческим, как правило, сопутствовали многодневные «загулы» ( картину их можно проследить по пьесам А.Н. Островского, а также по биографии самого драматурга, особенно в пору его молодости, когда он был близок Ап. Григорьеву и другим сотрудникам журнала «Москвитянин»). В чиновничьей среде блюлась определенного рода дисциплина, и Прыжов, напомним, был уволен из Гражданской палаты вовсе не из-за «загулов», а по ее ликвидации в связи с судебной реформой в 1867 г.

«Двойственная жизнь», как выразился потом адвокат Прыжова, оставила неизгладимый отпечаток не только на его личности, но и на деятельности. В представлении многих, кто сталкивался с «экзекутором», занимавшимся наукой, он был и остался чудаком, скоморохом, юродивым — подобием его некоторых героев. Но Прыжов, по-видимому, особенно не старался развеять эту репутацию. Она была в определенном смысле спасительной: ограждала от излишнего любопытства не только со стороны братьев-чиновников, но и — что более важно — со стороны жандармского ведомства. Все-таки не случайно он, несмотря на свое вольнодумство и близость ко многим нелегальным кружкам 1860-х годов, до нечаевской истории не привлекался ни к одному из политических дел и не состоял под надзором полиции.

Прикрывать таким образом свою «неблагонадежность» — пример, пожалуй, нечастый в истории. Но не уникальный в русском народном миропонимании: ведь прикидываться «блаженным», «дурачком» — в древних традициях народного свободомыслия...

Связь с университетом не была прервана. Дорожка от Гражданской палаты продолжала натаптываться. Благо, это совсем рядом: прямо из большого серого здания Присутственных мест в центре Москвы видны фронтон и колоннада нового университетского здания на Манежной площади, построенного по проекту Жилярди в 1834 году. Пройти только мимо Иверских ворот, выйти на Манежную площадь — и вот он, желанный, но недосягаемый.

Впрочем, лекции кое-какие посетить можно. И «экзекутор» выкраивал время, чтобы не только не отстать от счастливчиков-студентов, но и превзойти их.

Известно, что Прыжов, учась еще на медицинском факультете, успел прослушать лекции на кафедре всеобщей истории у Т.Н.Грановского и П.Н.Кудрявцева, русской истории — у С.М.Соловьева, славянской филологии — у О.М.Бодянского. Кроме того, он некоторое время, с перерывами, состоял вольнослушателем университета. «Лет еще восемь назад прослушал курс древней русской словесности у Буслаева», — писал он в «Исповеди». «Лет восемь назад» — это 1861-1862 годы. Прыжову тогда подходило уже к тридцати пяти. Как воспринимала молодежь появление в аудитории этого странного, невесть откуда взявшегося, потрепанного жизнью чиновника, легко представить: без насмешек здесь вряд ли обходилось. А громовый профессор Ф.И.Буслаев, читая нараспев любимые былины, должно быть, умилялся, видя столь старательного, ловившего каждое слово слушателя...

Чего же достиг Прыжов, решив «учиться дома»?

( Между прочим, у Д.И.Писарева есть прекрасный афоризм: «Настоящее образование есть только самообразование»).

Неизбежные для самоучек бессистемность, поверхностность, дилетантизм, отсутствие — о, ужас! — строгой и объективной методологии? Отчасти — может быть. Но при всем том — поразительная по широте эрудиция, а во многих областях науки — добротный профессиональный уровень.

Рукописи показывают, что он хорошо владел несколькими языками. Если латынь и французский — след усердных гимназических штудий, то немецкий освоен, пожалуй, самостоятельно. Украинский — тоже (благодаря помощи О.М.Бодянского и других знакомых малороссов). В болгарском и сербском помогал Любен Каравелов.

Глубокое знание русской литературы — как современной, так и древней. (Отметим, что в современной — еще и запрещенной). Мало кто так знал тогда и украинскую литературу.

Наконец, главное — история. «Полное собрание русских летописей», «Акты исторические», «Акты археографической экспедиции» — на эти фундаментальные первоисточники он ссылается не раз. Прекрасная ориентация в направлениях историографии. Одна из рукописей так и называется — «Исторические науки в России». Внимательно прочтя ее, ученые последней трети ХХ столетия отмечали «серьезный подход к предмету истории», а в самом Прыжове видели «великолепно подготовленного историографа, глубокого и тонкого интерпретатора историографических течений».[8]

Иван Гаврилович имел все основания сказать потом своему адвокату: «Знания, которыми я обладаю, необычайно велики. Вы защищаете меня, чтобы я успел сделать что-либо доброе, а не умереть бесплодно».

Успел сделать все же немало. Но основные труды остались под спудом, в рукописях. А то, что было напечатано — рассеяно в газетах, журналах, брошюрах и единственной большой книге («Истории кабаков») — создало ему репутацию третьестепенного литератора, этнографа — «паломника» и архивариуса по темным сторонам российской истории. Это одно из больших заблуждений, не устраненное и поныне.

Еще М.С.Альман писал о некоем «литературном наследии» Прыжова. Между тем, к литературе как искусству слова, «изящной словесности», ни одну из работ Прыжова отнести нельзя. В очерках и статьях его нет стремления ни к живописности, ни к психологизму, ни «полета фантазии», а единственное, чего он не может сдержать — это лирических нот, особенно нот негодования. (Вместе со склонностью к весьма язвительной афористике это придает неповторимость его стилю). Но фиксируя бытовые детали, Прыжов старался пользоваться самыми простыми словами и образами. Он словно выполнял наказ пушкинского Пимена — описывать, «не мудрствуя лукаво». Во всяком случае, его слог — это слог историка, для которого дороже достоверность факта, нежели форма его преподнесения. (В этом смысле он противоположен таким своим известным современникам из разряда «паломников», как писатели С.В. Максимов и П.И.Якушкин).

И сам он считал себя отнюдь не писателем, а ученым, и не этнографом, а историком. Но не в привычном, академическом смысле. Самое, может быть, выразительное подтверждение на этот счет содержится в «Исповеди»: «Тяжела доля, постигавшая всех русских историков, которые хоть чуточку касались истории народа. Пассек — сослан, Надеждин — сослан, Костомаров — едва не погиб в ссылке, Павлов — погиб, Щапов — сослан, пришлось погибнуть и Прыжову».[9]

Наконец, ярче всего подчеркивают его основное историческое амплуа другие, кажущиеся сегодня слишком радикальными, слова из «Исповеди»: « Мне страшно хотелось написать три вещи: а) Поп и монах как первые враги культуры человека; б) История крепостного права, преимущественно по свидетельству народа, и в) Историю свободы в России».

Говоря современным языком, Прыжов стремился изучать прежде всего — и исключительно — социально-политическую историю России. Предмет чрезвычайно сложный и взрывоопасный в тогдашних условиях.

Откуда же могли возникнуть столь масштабные и явно неосуществимые в одиночку замыслы? Кто их мог подсказать сыну писаря, не принятому в университет? Если у второй задуманной вещи очевиден генезис семейный — «рассказы родных о прелестях крепостного кнута», то где же истоки первой, явно выдающей если не воинственного атеиста, то воинственного антиклерикала?

( «Грешник он, воистину великий грешник, гореть ему в аду!» — возмутятся многие современные новообращенные православные. «Как ученый должен бы знать, что и священники, и монахи в свое время много способствовали просвещению Руси, — заметят исследователи русской культуры. — Не устарел ли Прыжов со своим обличением церкви?»).

Не будем спешить с выводами. Попробуем вначале окунуться в атмосферу Москвы конца 1840-х — начала 1850-х. Вне этой атмосферы не понять многого в бореньях души нашего героя.

Иван Гаврилович Прыжов — сын Москвы, ее знаток, исследователь и — ее отражение. Все неповторимое своеобразие его личности и его деятельности — словно сколок неповторимого своеобразия древней столицы, застигнутой на середине XIX столетия — ее необычайно пестрого, многокрасочного быта и острейших противоречий социальной и духовной жизни.

Доверимся тут свидетельству людей неспешных — может быть, далеких от бурь времени, но зато зорких к внешним приметам и чутких к «веяниям».

...Сонные будочники с алебардами у своих полосатых будок, где у них и квартира, и место «предварительного задержания злоумышленников». Гимназисты в мундирах с красным стоячим воротником, спирающим шею, — форма утверждена Николаем Первым, любящим выправку. Расстегнувшего воротник ждут розги. Степенно шагающие гладковыбритые чиновники (бороду и усы им носить запрещается теми же николаевскими рескриптами). Молодежь дома учится одновременно и хорошим манерам, и «искусству флирта». Газет почти нет — массе обывателей их заменяют сплетни. И еще — лубочные картинки, прославляющие «ум, ловкость и храбрость русских по сравнению с другими народами».

Все это — из воспоминаний старого москвича, юриста Н.В. Давыдова, близкого знакомого Л.Н.Толстого.[10] А вот что писал он по поводу духовной жизни «первопрестольной»:

«Москва являлась центром еще сильного в то время славянофильства, сугубого патриотизма, считавшегося чисто русским направления мысли, а главное чувства, якобы самобытного и много в себе содержащего, отвергавшего почти все, что переносилось к нам с «гнилого Запада». Чувства эти были особенно горячи именно в описываемые годы — в течение и вскоре после Крымской войны».

Ироническое определение славянофильства — «сугубый патриотизм» — созвучно мыслям многих просвещенных русских людей. Прыжов тоже их разделял. Причем, именно Крымская война, поражение в ней, сильно подорвали акции «сугубого патриотизма» в глазах общества.

Находясь до этого в оппозиции к Николаю Первому, славянофилы горячо ухватились за пущенные им демагогические лозунги об «освобождении славян» и «святых мест» как о поводе войны с Турцией, а заодно — с Европой. Недаром крупнейший деятель славянофильства А.С.Хомяков, включив в свое известное стихотворение «России» (I854 г.) бичующие строки:

«В судах черна неправдой черной

И игом рабства клеймена...»

— закончил его воинственным кличем, напоминающим вдохновителей крестовых походов:

«Держи стяг Божий крепкой дланью,

Рази мечом — то Божий меч!»

Напомним, что к ура-патриотическому хору официальной прессы присоединился и Ф.М.Достоевский, находившийся после каторги в далеком Семипалатинске («Звучит труба, шумит орел двуглавый и на Царьград несется величаво»!..)

Прыжов не оставил отзывов о Крымской войне, но язвительный оттенок, с которым он всегда употреблял слово «патриотизм» ( «Патриотизм и грабеж сделались родственными понятиями» — в «Гражданах на Руси»; «Патриоты пихали туда только своих» — о поисках места службы в «Исповеди»), появился у него, надо полагать, еще в те воинственно — грабительские годы, красочно описанные (с точки зрения тыла, где царила нажива на военных поставках) у Салтыкова-Щедрина.

Делать из этого какие-либо выводы об отсутствии у Прыжова любви к родине — просто нелепо. Все передовые люди того времени испытывали двойственное отношение к этой авантюрной войне, стоившей России рек солдатской крови под Севастополем.

«Мы находились в тяжком положении: с одной стороны, наше патриотическое чувство было страшно оскорблено унижением России; с другой — мы были убеждены, что только бедствие, и именно несчастная война, могло произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение», — писал С. М.Соловьев в своих «Записках».[11] «Ужели мы пойдем на освобождение угнетенных в Турции, когда у нас у самих все общественное устройство основано на том же начале, тогда как наша же Польша страдает под бременем ненавистного ига?» — возмущался Т.Н.Грановский. [12]

Беззастенчивая спекуляция на чувствах любви к родине была старым и верным — до поры до времени — приемом самодержавия. И слишком часто получалось так, что славянофилы становились его союзниками, обвиняя в «космополитизме» и национальном «нигилизме» своих идейных противников — русских демократов.

«Они присваивают себе монополию на патриотизм, они считают себя более русскими, чем кто бы то ни было. Они постоянно упрекают нас за наше возмущение против современного положения России, за нашу слабую привязанность к народу, заключающуюся в том, что мы выставляем на свет темную сторону жизни русской», — под этими известными словами Герцена мог бы подписаться и Прыжов.

Но вернемся в Москву. Гнилость российского строя жизни здесь особенно ощущалась. Причем, и в самом натуральном смысле.

«Зловоние разных оттенков всецело господствовало над Москвой», — писал тот же неспешный и зоркий свидетель-хронист Н.В.Давыдов.

Чем еще в то время и отличалась старая столица, что была необыкновенно грязным, запущенным городом. А о нравах обывателей лучше всего говорит такой факт: новый обер-полицмейстер, начавший решительную борьбу с рассадниками «зловония», был прозван в народе «антихристом».

И над всем этим плыл колокольный звон знаменитых московских «сорока сороков»... «На другой день приезда сюда вы узнаете и услышите православие и его медный голос», — писал Герпен.

«Невозможно открыть окна. Звон колоколов может оглушить каждого» — многозначительно отметит молодой болгарин Любен Каравелов, приехавший учиться в Москву отнюдь не богословию.

Ни в одном городе мира не было тогда такого количества церквей и монастырей: около трехсот храмов на 350-тысячное население. (Заметим сразу: при трехстах же питейных заведениях).

«Москва — третий Рим», провозглашенное много столетий назад, стало для российского православия могучим всепоглощающим соблазном, в жертву которому приносилось все. Московские храмы давно уже перещеголяли своим великолепием византийские — во славу русских мастеров! — но тщеславие пастырей «единственно истинной веры» все не знало удовлетворения. И дело не в одном стремлении затмить «первый Рим» — католический. Первопрестольная больше всего гордилась тем, что она, несмотря на перенос столицы в Петербург, венчала на царствование всех русских императоров. И чем пышнее были молебны, тем больше собиралось на папертях нищих.[13]

Всякий начинавший мыслить молодой человек должен был неминуемо задуматься над связью этих, казалось бы, разнородных явлений. Задуматься и сделать выбор.

Прыжов его сделал — раз и навсегда. Резкое и категорическое: «Поп и монах как первые враги культуры человека» — явилось не из абстракции, было выстрадано и многократно подкреплено самыми свежими жизненными наблюдениями.

А кто дал толчок этой мысли, укрепил ее в душе как незыблемое убеждение?

«Неужели же и в самом деле Вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа. Кого русский народ называет дурья порода, колуханы, жеребцы? Попов... По-Вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь! Пригладитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем».

В. Г. Белинский, письмо к Н.В.Гоголю, страстный философско— политический манифест, определивший направление мысли не одного поколения русских людей.

Что именно им вдохновлялся Прыжов — вне сомнения. В «Гражданах на Руси» он называет Белинского в ряду «знаменитейших граждан». А о влиянии «неистового Виссариона» и его письма к Гоголю на общество есть яркое свидетельство видного деятеля эпохи.

Славянофил И.С.Аксаков, отнюдь не разделявший взглядов Белинского, писал в середине 1850-х годов в частном письме:

«Много я ездил по России: имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, всякому жаждущему свежего воздуха среди вонючего болота провинциальной жизни. Нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, которые бы не знали наизусть письма Белинского к Гоголю. «Мы Белинскому обязаны своим спасением»»,— говорят мне везде молодые честные люди в провинциях».[14]

Старая столица Москва тоже была провинцией, как ни гордилась своей былой славой. И если юноше в губернском городе, глотнувшему свежего воздуха, еще нестерпимее после этого становился окружающий мир, то и юноше Прыжову — душная атмосфера старомосковской жизни...

Важен еще один биографический штрих, выводящий к истокам формирования взглядов историка.

Среди ближайших друзей молодости Прыжова привлекает внимание очень интересная фигура Н.П.Смирнова, которому будет посвящен очерк «Кликуши» (1866 г.). Как установил М.С.Альтман, Смирнов был домашним учителем юного князя Петра.Кропоткина, будущего революционера, апостола русского гуманистического анархизма (предполагавшего не войну с государством, а отстраненность от него).

Николай Смирнов окончил университет и, не найдя места, служил вместе с Прыжовым писцом в Московской Гражданской палате. Там он проводил утро, а остальное время посвящал обязанностям учителя в доме Кропоткиных на Старой Конюшенной. Он оказал большое влияние на становление личности князя— бунтаря. Кропоткин вспоминал, что Смирнов давал ему читать и переписывать запрещенные стихи Пушкина, Лермонтова, Рылеева, а проходя мимо дома Герцена на Сивцевом Вражке, указывал его своему ученику «не только с уважением, но даже с благоговением».

Друг и сослуживец Прыжова по Гражданской палате был, без сомнения, родствен ему по интересам. Те же стихи наверняка читали и переписывали они оба. И Прыжов, конечно, с таким же благоговением проходил мимо дома лондонского эмигранта — того, кто первым в николаевские годы нарушил рабье молчание, кто открыл русскому обществу потаенную историю страны и ее литературы, кто с могучей силой возвестил залоги ее возможного необыкновенного будущего...

Герцен занял особое, исключительное место в сознании Прыжова. Несомненно, что большинство лондонских изданий, доходивших в Москву, им внимательнейшим образом прочитывались, а многое запоминалось наизусть. Даже стихи Гете («Жертвы валятся здесь»), прозвучавшие из уст Прыжова на процессе 1871 года, залегли в его память, как мы уже говорили, благодаря Герцену: эти строки стояли эпиграфом к главе «Эпилог 1849 года», самой страстной и горькой герценовской книги «С того берега».

Само восприятие бурных событий современности у великого революционера — обнаженно личностное, эмоциональное, скорбно-патетическое и вместе с тем исполненное горячей веры в человеческий разум — было очень близко мироощущению Прыжова. А еще важнее зримые следы воздействия идей Герцена в его трудах.

Если замысел «вещи» о попах и монахах явно навеян Белинским, то замысел «Истории свободы» (будущих «Граждан на Руси») скорее всего берет начало от знаменитой книги Герцена «О развитии революционных идей в России» (I860 г.) Герцен первым указал на влияние «византинизма» («безропотной покорности властям») в русской истории — та же мысль пронизывает всю рукопись Прыжова. Герцен писал о «настоящей общинной свободе киевского периода», о «великом и могучем Новгороде» — те же представления, в определенной мере идеализированные, развивал Прыжов. А один из главных выводов Герцена: «Мы не думаем, что московский абсолютизм был единственным средством спасения России... Москва спасла Россию, задушив все, что было свободного в русской жизни»[15] — несомненно, отразился на общей исторической концепции Прыжова, которая была пронизана — по — герценовски же — полным неприятием абсолютизма.

В этой книге Прыжов впервые прочел правду о 14-м декабря 1825 года — о том, что оно «открыло новую фазу нашего политического воспитания». Урок этот будет усвоен на всю жизнь: отношение Прыжова к декабристам — истинно герценовское.

Надо напомнить, что в той же книге впервые прозвучала мысль о «социалистическом элементе» — крестьянской общине. Мысль эта станет фундаментом герценовской теории «русского социализма» и окажет громаднейшее влияние на поколение, к которому принадлежал Прыжов. И сам историк, видя в 1860-е годы наступление «кулаков, завладевшим народом после господ», много будет раз повторять: «Одно спасение — община, артель»...

Спасение в сельской общине ( впервые описанной немецким ученым Гастхаузеном в 1830-е годы) видели, как известно, и постоянные оппоненты русских демократов и народников — славянофилы. Но они находили в ней исключительно консервативное начало — залог от социальных потрясений Запада. Последующая история России внесла в эти теоретические споры свои грозные коррективы, но в те годы у всех апологетов общины — левых и правых — «сердце билось одно» (Герцен).

Прыжов в молодости, должно быть, наблюдал седобородого К.С.Аксакова, демонстративно ходившего по Москве в простонародном зипуне и боярской мурмолке. Он хорошо знал, что стоит за этим вызывающим «маскарадом» — оскорбленное чувство национального достоинства.

В современности оно было оскорблено дважды: «немцем» (по выражению Герцена) Николаем Первым, душившим всякую мысль, и П.Я.Чаадаевым, написавшим в минуту отчаяния, что «у России нет прошлого».

Славянофилы были гонимыми, они представляли род оппозиции — это поначалу привлекало к ним Прыжова. Об этом свидетельствуют, например, строки из его поздней, сибирской рукописи «Славянофилы и Катков»:

«Славянофилы были, кажется, единственным и самым лучшим явлением среди московского высшего общества... Они много страдали, они первые высказали громко недовольство современностью и указали на пробуждение мысли об общенародном, органическом движении».[16]

Направленность его научных интересов тоже это подтверждает: увлечение славянской филологией, народной поэзией и древней историей России вполне соответствовало основным привязанностям ревнителей допетровской старины.

Но Прыжов видел у славянофилов и другое, а именно:

«Отсутствие твердого научного образования, отсутствие положительного знания, которого они боялись, как палача их утопизма».

Самый же главный их недостаток, по мнению Прыжова, — «замена труда и дела мистицизмом».

Оценка в итоге, как видим, вполне объективная и диалектичная. Ведь и Белинский, и Герцен, и другие демократы не отрицали положительных сторон защитников старины и общины, а основным пунктом расхождений с ними был тот же «мистицизм», т.е. упование на незыблемость и всесилие религии.

Звон московских колоколов не только умилял сохранивших свои бороды «оппозиционеров немецкому Петербургу» — он оглушал их, мешал понять, что лелеемая старина невозвратима, а после либеральных реформ, начатых Александром Вторым, — тем более.

Уже в конце 1850-х годов страна переживала мощный общественный подъем, названный Ф.И.Тютчевым «оттепелью» (первая «оттепель» в России — а сколько их еще будет вперемежку с «заморозками» и «морозами»!).

Фигура интеллигентного человека, одевшегося в простонародное платье, чрезвычайно характерна для этих лет. Был тут некий отголосок переодеванья, впервые предпринятого К.С.Аксаковым, но, наследуя от него зипун, молодые фольклористы и этнографы не рядились в стародавние мурмолки. Большинство из них было озабочено прежде всего настоящим: понять, как и чем живет реальный народ, во что он верует, к чему стремится. Говорить о жизни правду «без утаек и прикрас» (Н.Г.Чернышевский в связи с очерками Н.В.Успенского) сделалось главным девизом эпохи «шестидесятых годов».

Прыжов на время тоже оставляет книжную науку. Но он идет иными маршрутами, нежели многие «паломники». Его одежда — рубище и сума. Он хочет побывать там, куда никто не заглядывал, увидеть и услышать то, что нигде не прочтешь. Благо, летом служба в департаменте замирает, и можно выбраться подальше из Москвы.

Иван Гаврилович совершает путешествия по селам и городам Московской, Владимирской и Тверской губерний. «Одним из последствий этого хождения по народу остались у меня тысячи похабных сказок про попов и монахов»,— писал он в «Исповеди». Но этого было мало для задуманного труда.

«Чтобы окончательно исследовать этот мир, я облекся в рубище и с целой ордой ханжей (штук 150) пошел в поход по монастырям, — писал он далее. — Тут было жесточайшее пьянство, богохульство, явная торговля невинностями, фанатические рыканья, песни, молитвы, истерики, чтения писаний и колдовские заклинания...»

В этих свидетельствах, несмотря на их эмоциональность, нет ни йоты преувеличения. Прыжов побывал и в знаменитой Троице-Сергиевой лавре, а ее даже С.М.Соловьев называл «вертепом разврата».[17]

Писать открыто о подобных вещах было невозможно. Позволяя критиковать частные «несовершенства» церковной жизни, цензура перечеркивала всякую попытку обобщения. Самая крупная работа Прыжова на эту тему — «Алеша Попович» — была ему возвращена цензурным комитетом. В ней увидели «дерзкие, неприличные выражения о служителях церкви». Потом Прыжов частью использовал накопленный материал в своих сибирских трудах. Само былинное название «Алеша Попович» говорит о широте замысла. Прыжов стремился сказать о всех «поповичах», исторических и современных, связав их воедино исключительно отрицательными характеристиками. Прав ли он был в этом, есть большие сомнения, но характеристики (основывавшиеся на реальных фактах), очень любопытны для познания жизни России середины Х1Х века.

Для примера лучше всего взять в очерк «Из деревни», опубликованный в «Санкт-Петербургских ведомостях» в 1861 г.

Описывая нравы хорошо ему знакомого Середникова, Прыжов показывает, как священники обирают крестьян:

«За каждый общий молебен, т.е. всем образам, берут 15 копеек, за одиночный — пятачок, за «воспетая мати» — пятачок, да на попадью — пятачок. Затем причет берет хлеб, для чего за священником носят мешки и корзины, а иногда ездит лошадь. Часто, если священник не может забрать всего хлеба, оставляет у крестьян, и хотя иногда хозяин неохотно отдает хлеб, но лежи все оставленное священником еще хоть два года, им не воспользуются и возвратят в целости. Набранный хлеб священник тотчас же отдает бедным взаймы. А нарезанные набранные пироги идут свиньям...»

Прыжов иронически подчеркивает равнодушие крестьян к обрядовой стороне религии. Побывав на церковной службе по случаю Пасхи, он услышал здесь проповедь — «построенную согласно всем правилам риторики и преисполненную мудрости, недосягаемой для мужика».

«Первые дни праздника народ проводит благочестиво, и пока образа не отошли, никто не может спать с женой, хороводы не водят; а только образа отойдут...Все дожидаются образов», — насмешливо замечает он.

Очерк «Из деревни» — достаточно рядовой в море публицистики тех лет. Но он отвечал общему настроению эпохи — самую яркую параллель можно найти в известной картине В.Г.Перова «Сельский крестный ход на Пасхе», созданной в том же 1861 году.

Остановим внимание на еще одном малоизученном, но любопытном эпизоде.

В 1859 году в Москве был раскрыт кружок так называемых «вертепников». Это был кружок молодых интеллигентов-разночинцев, поставивших одной из своих целей изучение жизни и фольклора низов общества в трущобах и притонах — «вертепах».[18] В широком ходу в кружке была запрещенная литература, особенно Герцен. Это навлекло подозрение правительства (сам Александр Второй заинтересовался данными сыска). Один из главных деятелей кружка, будущий известный фольклорист П.Н.Рыбников был арестован и сослан в Олонецкую губернию, а остальные взяты под надзор полиции.[19]

Имени Прыжова в этом деле не фигурировало, однако, судя по некоторым данным, он был близок «вертепникам». Во-первых, среди членов кружка мы встречаем имена его ближайших знакомых А.А.Козлова, А.А. Котляревского, А.Г.Орфано, И. П. Рассадина, М. Я.Свириденко, а во-вторых, направление деятельности кружка очень уж напоминает прыжовские «хождения к народу». Не исключено, во всяком случае, что Прыжов бывал на некоторых встречах «вертепников».

А интересны они тем, что на них присутствовал иногда один из знаменитых славянофилов А.С.Хомяков. (Объясняется это просто: П.Н.Рыбников был домашним учителем детей Хомякова, а тот заинтересовался образом мыслей молодых людей, приходивших к нему в дом).

Споры тут были жаркие. Ведь Хомяков имел славу «блестящего диалектика», недаром Герцен, сам споривший с ним в свою бытность в Москве, писал, что Хомяков «мастерски ловил и мучил на диалектической жаровне, бил наголову людей, остановившихся между религией и наукою».

Здесь же, в кругу молодежи, «Илья Муромец» славянофильства не имел успеха. Большинство членов кружка были атеистами, и Хомяков в конце концов махнул на них рукой, считая «заблудшими». ( Несмотря на расхождения во взглядах, молодежь относилась к нему с уважением, и после смерти Хомякова в 1860 г. один из участников споров А.А. Козлов написал прочувствованный некролог).[20]

Был ли при этом разрыве экзекутор Гражданской палаты, заядлый спорщик и начетчик, мы не знаем. Но сам разрыв символичен: старое славянофильство отживало свой век, уступая дорогу молодым исследователям живой народной жизни.

Между прочим, П.Н.Рыбников, сделавший в олонецкой ссылке одно из величайших фольклористических открытий XIX века — он обнаружил и записал северорусский народный эпос — объяснял это тем, что на Севере, вопреки влиянию Москвы, долгое время сохранялось «чувство свободы личности». Оценивая роль московской централизации, Рыбников писал: «Весь строй русской жизни стал абсолютистским, высшее сословие превратилось в служивых людей, явилось проклятие крепостного права. Политическая и общественная жизнь замерла, умственная еще не народилась, оставалась открытой единственно сфера религиозная, в ней и сосредоточило великорусское племя свои духовные помыслы, но падение гражданской и общественной жизни понизило религию, с одной стороны, до обрядности, с другой — до фатализма. Личности приходится отказаться от самостоятельного мышления...» [21]

Даже своей фразеологией все это напоминает выводы Прыжова, не правда ли? Мы видим здесь еще одно свидетельство характерности его умонастроения для 1860-х годов. Но чтобы оценить исключительное своеобразие Прыжова –ученого и публициста, с неизбежностью придется окунуться в открытое им «темное царство» — царство московских ханжей, юродивых и нищих.

Примечания

1. Альтман М.С. Иван Гаврилович Прыжов. М. Изд-во Общества политкаторжан. I932. В этой книге впервые прослежены основные этапы биографии историка, но оставлено и немало «белых пятен». Мы в меру возможности будем их устранять.

2. Вопреки распространенному мнению, слово «нигилист» в русскую литературу внес не И.С.Тургенев, а М.Н. Катков. Ему принадлежит программная по этому вопросу статья «О нашем нигилизме»(1862 г.), где он именовал это явление «отрицательным догматизмом». Добавим, что появилось оно в лексиконе Каткове еще в годы его молодости, когда он вместе с М.А.Бакуниным учился философии в Берлинском университете и посылал статьи и рецензии в "Отечественные записки". "Глядя на мир как он есть, скорее станешь, из двух крайностей, мистиком, чем нигилистом ( выделено нами B.Е. ) — писал 22-летний Катков в статье о стихах Сарры Толстой ( Отечественные записки, 1840, №12). На этот малоизвестный факт первым обратил внимание С.Неведенский (С.Щегловитов), автор книги "Катков и его время". СПб, 1884). И хотя "нигилизм" в устах молодого шеллингианца Каткова имел тогда скорее философское значение, обозначая "материализм", нельзя не увидеть здесь зародыш будущего политического ярлыка. Тем более, что конкретного "нигилиста" представлял тогда для Каткова Бакунин, предпочитавший в философии не Шеллинга, а левых гегельянцев и оставшийся с тех пор, после ссоры, едва не закончившейся дуэлью, его непримиримым личным врагом.

3. Цит.по: Соколов А.В. Интеллигенты и интеллектуалы в российской истории. СПб. Изд-во СПбГУП.2007.С.32.

4. Т.Иванова, автор книги «М.Ю.Лермонтов в Подмосковье» (М.1962), в дополнение к свидетельствам Прыжова приводила рассказ бывшей крепостной об издевательствах над крестьянами. Он начинается красноречивым: «Жестокие были господа...»

5. Между прочим, строфа: «Вокруг лилейного чела/ Ты косу дважды обвила./Твои пленительные очи./ Светлее дня, чернее ночи» — принадлежат не Лермонтову, а Пушкину. Сушкова и не подозревала, что юный поэт цитирует «Бахчисарайский фонтан». В том, что Прыжов принял их за лермонтовские, ничего удивительного нет — мистификация была установлена гораздо позже. (См. комментарий Ю.Г.Оксмана к отрывкам из «Записок» Е.А.Сушковой в кн. «М.Ю.Лермонтов в воспоминаниях современников». М.1973).

6. См: Аскольдов С.А. «А.А.Козлов». М.I9I2.Книга посвящена главным образом философскому наследию Козлова, которого Аскольдов считал своим учителем. Воспоминания, начатые на склоне лет бывшим приятелем Прыжова, не были завершены, они обрываются как раз на гимназических годах. Подробнее о Козлове в главе «Шестидесятник на ущербе».

7. Памяти Н.И. Стороженко. М.1909. С.156-157.

8. Цамутали А.Н. Очерки демократического направления в русской историографии 60-70-х годов 19 в. Л.Наука.1971; Марголис Ю.Д. Идеи Т.Г.Шевченко в историографическом наследии И.Г.Прыжова. Вестник ЛГУ.1984. Сер. истории, языка и литературы.№14.

9. Перечисляются имена деятелей русской науки и литературы, пострадавших от правительственных репрессий. Правда, Н.И. Надеждина трудно назвать историком — он был скорее литературным критиком и издателем (как известно, Надеждин был сослан в Усть-Сысольск Вологодской губернии за публикацию в своем журнале «Телескоп» в 1836 г. первого «Философического письма» П.Я Чаадаева. Причем, Надеждин, «холоп лукавый», как писал о нем Пушкин, менял свои показания на следствии, признаваясь, в одном случае, что опубликовал это письмо «по недосмотру», в другом — «для того, чтобы привлечь внимание к журналу». См: Лемке М.К., Николаевские жандармы и литература 1826-1855 гг. М.1909. Для Прыжова тут был важен, как можно понять, сам факт правительственных гонений на историков, заявлявших неофициальную позицию, отчего ряд имен получился несколько натянутым.

10. Ушедшая Москва. М.Московский рабочий. 1964.С.7

11. Соловьев С.М. Избранные труды. Записки. М.МГУ.1983. С.333.

12. Цит.по: Тарле Е.Б. Крымская война. М.-Л.1950.Т.1.С.17-18. .

13. Учрежденный специально «Комитет для просящих милостыню» задерживал и регистрировал в конце 1840-х годов около 6 тысяч нищих ежегодно — главным образом из крестьян, мещан и отставных солдат. Примечательно, что столько же, около 6 тысяч, насчитывалось тогда в Москве церковнослужителей и монахов. (История Москвы. М.Изд-во АН СССР.1954.С.168,334).

14. Иван Сергеевич Аксаков в его письмах.М.1892.Т.3.С.290.

15. Герцен А.И. Соч.в 9 томах. М. ГИХЛ.1957.Т.3.С.404.

16. РГАЛИ. Ф.1227, ед.хр.20.

17. Соловьев С.М. Ук.соч. С.236. В своих интимных «Записках для детей моих, а если можно и для других» автор «Истории России» был гораздо откровеннее, чем в печатных выступлениях. Но даже хорошо зная изнанку современного ему православия, Соловьев, человек глубоко религиозный, защищал его. Та же Троицкая лавра стала «вертепом разврата», по его мнению, только потому, что находилась в непосредственном подчинении у митрополита Филарета (Дроздова) — нелюбимой фигуры в семье историка.

18. Отсюда, вероятно, и название кружка. Впрочем, возможно и другое объяснение: вертепом назывался народный кукольный театр на Украине, а ядро кружка составляли украинцы и знатоки фольклора. Может, кто-то из них и предложил каламбурную аналогию с «вертепным» театром?

19. Клевенский М. Вертепники — Каторга и ссылка,1928,№10.

20. «...Он, помещик нескольких тысяч душ, человек, принадлежавший к высшему обществу, имевший почетное имя в литературе, просиживал за полночь в душной мансарде, в обществе бедняков, у которых на десять стаканов с чаем переходила из рук в руки одна чайная ложечка...Несмотря на эту невзрачную обстановку, он долгое время продолжал свои посещения и сохранял всегда глубокое сочувствие к своим горячим и непримиримым соперникам, ценя искреннюю преданность их своим убеждениям. Разумеется, молодые люди со своей стороны платили ему полным уважением. Да! Мы думаем, что только тот имеет убеждения, кто ценит их в других людях, в каких бы формах и в какой обстановке они ни высказывались. Хороша ли, дурна ли славянофильская доктрина — судить здесь не место; верно только то, что Хомяков был одним искреннейших и лучших ее представителей...» (А.Козлов. Алексей Степанович Хомяков. Некролог — Московский вестник,10 октября 1860 г.)

21. Песни, собранные П.Н.Рыбниковым. М.1909.Т.1.С. 158.

 

Юродивые и нищие

«Тяжелое чувство собственных недостатков, сознание, что отстали, что у других лучше, что надобно перенимать это лучшее, учиться, не покидало лучших русских людей... Такое время обыкновенно бывает богато обличениями».

С. М. Соловьёв

«Обличители были ценны своей грубостью, как тараны, специально приноровленные для пробивания толстых стен».

Г. З. Елисеев

Некоторые типажи этой главы давно исчезли в глубинах истории. Может быть, в последний раз их изобразил художник Павел Корин во фрагментах своей знаменитой картины «Русь уходящая», над которой он работал в 1930-е годы. Но столетием раньше, во времена Прыжова, они были едва ли не главными героями для множества людей, склонных припадать на колени перед всем «чудесным» на свете.

«...Попутно с религиозными чувствами культивировалось и суеверие. Москва была переполнена разных видов юродивыми, монашествующими и святошами — прорицателями», — писал уже упоминавшийся нами неспешный и зоркий свидетель -хронист Н.В.Давыдов.

Подчеркнем: «переполнена». А еще важно, что старый москвич не обошел вниманием самого популярного из «прорицателей» — Ивана Яковлевича Корейшу, который «посещался тайно, да и явно, кажется, всем московским обществом».

Этот душевнобольной «прорицатель» и стал первой мишенью Прыжова — публициста.

«Житие Ивана Яковлевича, известного пророка в Москве» — с явной подковыркой было написано на обложке тоненькой книжки-брошюры. Вышла она в 1860 году в Петербурге — видно, никто из московских издателей не решился печатать ее. Ибо не убереглись бы тогда они от больших неприятностей. Ведь книга Прыжова вызвала такую бурю негодования в старой столице, что надо еще удивляться, как уцелел ее автор (во всяком случае, как он сам писал, «сторонники Ивана Яковлевича предали меня анафеме и грозили нахлобучкою»).

Давно рука его зудела на сей предмет. Трудно было смотреть равнодушно на то, как десятки, сотни людей устремляются каждый день на поклон к сумасшедшему старику в Преображенскую психиатрическую больницу. И не одни замоскворецкие купчихи и обыватели — барыни высшего света с дочками и сынками на экипажах подкатывают. Сам не раз бывал здесь, все видел и слышал.

Вот сидит, полузакрыв глаза, убогий Иван Яковлевич в своем грязном углу, сплошь обставленном иконами, как в часовне. Бормочет что-то, руками машет. А те, кто пришел к нему, сразу чуть в обморок не падают. То ли от умиления, то ли от дурного запаха — платочками-то ведь носы прикрывают...А о чем они спрашивают его? «Идти ли в монастырь? Выходить ли замуж? Жениться ли? Как от болезни избавиться?» В ответ же или мычание с мотанием головой, или какая-то несусветица: «Без працы не бендзы кололацы...»

«Без працы» — это еще понятно малороссу или поляку — «без труда», значит. А «кололацы»?!

Нет, пора этого идиота описать, как есть. Ведь ему же еще деньги несут. Сам он, правда, не берет, но потом кто-то подбирает, наживается...

И Прыжов, не мудрствуя лукаво, описал все. В «Житии» подробно прослежена биография Ивана Яковлевича, который «некогда учился в духовной семинарии, потом жил в Смоленске, занимаясь управлением чего-то; что-то наделал и ушел в лес, решившись юродствовать»... Жил он сначала в старой бане, и вскоре местные старушки признали его «божьим человеком», «вещуном». Слава эта достигла и барских усадеб. Прыжов приводил трагикомическую историю об одном из «прорицаний» юродивого:

«Жила в Смоленске одна знатная и богатая барыня, у ней была дочь невеста, сговоренная за одного из военных, отличившихся в войне 1812 года. Свадьба была уже назначена, но невесте вздумалось съездить к Ивану Яковлевичу и спросить о женихе. Иван Яковлевич вместо ответа стучит кулаками по столу и кричит: «Разбойник! Воры! Бей! Бей!» Жениху было отказано, а он отправился к Ивану Яковлевичу и, рассказывали мне, переломал ему ноги, а потом просил смоленского губернатора избавить общество от этого изувера, который расстраивает семейные дела. И вот Иван Яковлевич посажен в Московский безумный дом, а невеста пошла в монастырь...»

В Москве молва не оставила «пророка». К нему стали ездить и «просвещенные» дамы. У одной из них, окончившей Екатерининский институт (это подчеркивает Прыжов), благоговейно хранилась целая шкатулка записок с «прорицаниями» Ивана Яковлевича. Прыжов привел в книге целый ряд этих записок с традиционной подписью их автора «Студент холодных вод Иоаннус Иаковлев». Есть в его книжке и рисованный портрет юродивого — крайне отталкивающей личности с полузакрытыми глазами (рисовал его, возможно, брат Прыжова). И еще масса деталей, характеризующих и самого обитателя сумасшедшего дома, и его многочисленных поклонниц. Тут и знаменитое «кололацы», и эпизоды, когда Иван Яковлевич сажает себе на колени девушек и «вертит» их, и когда в ответ на очередной вопрос бросается принесенными яблоками...

Наверное, нет нужды говорить, какая смелость была нужна тогда для того, чтобы вынести все это на свет. Ведь Прыжов выступал не столько против самого Корейши, сколько против огромной массы его поклонников. Можно сказать и больше — против целого социального явления — культа юродивых, веками освященного и поощряемого церковью. Так и писал он в заключение своей книжки:

«Иван Яковлевич не один на свете: есть ему много подобных. Около этих существ собирается всякая нечисть; в них верует, ими держится, от них расходится в разные стороны все, что ни есть враждебного народу, что ни есть фанатического, грубого, жестокого».

Это был камень, брошенный в застоявшееся болото.

Неудивительно, что сатира в жанре «жития» сделала автора знаменитым — отчасти скандально, что было неизбежным.

Редкое из тогдашних изданий не откликнулось на книгу. Журнал «Русское слово» (№2, 1861г.) писал: «Спасибо г. Прыжову, что он вывел, наконец, на свет этого ханжу и дурака с его братией... Пройдет еще несколько десятилетий, наступит пора сознательной жизни, и мы с трудом поверим, что какой-нибудь юродивый Иван Яковлевич был предметом боязни, уважения и поклонения для русских женщин и русского общества».

«Отечественные записки» (№9,1860 г.): «Нельзя без скорби подумать, до какой степени невежество истощает силы народа... Сколько кровных копеек уходит еще у народа на поклонение изуверам, подобным Ивану Яковлевичу».

Уже после смерти Корейши откликнулась сатирическая «Искра» (1861, №41):

«Умер тот, к которому возили нас, ребят, чтобы благополучно прорезывались у нас зубки, водили нас, юношей, чтобы мы хорошо учились и хорошо служили или торговали; тот, который один мог решить, выходить ли нам замуж или жениться, ругаться ли с мужем и пороть ли по субботам детей...» (все это — пересказ эпизодов «Жития», написанного Прыжовым).

Журнал приводил (тоже со слов Прыжова) бессмысленное «завещание» юродивого, «начертанное дрожащею рукою»:

«Наследник мне... место... зуб... шитье, ярмарка... домашний редакторус»...

Наконец, «Искра» сообщала о решении «комитета», образовавшегося с целью увековечения памяти Ивана Яковлевича:

«Принимая в соображение, что зловредная книга г. Прыжова принесла огорчение Ивану Яковлевичу и могла служить ускорением его смерти, комитет положил: книгу в особом ящике вывезти из Москвы за заставу, сжечь и прах развеять по ветру...».

Так отнеслась к автору «Жития» старая столица (все перечисленные издания выходили в Петербурге и, помимо прочего, в этих отзывах звучала насмешка над нравами «семихолмного града»).

А нравы эти были таковы, что Прыжову приходилось прятаться не только от негодующих поклонниц Ивана Яковлевича. В защиту юродивого выступило православное духовенство. Архимандрит Федор напечатал статью о «святотатстве» Прыжова. Ему вторил известный мракобес В.И.Аскоченский, редактор «Домашней Беседы». Они обвиняли автора «Жития» в глумлении над религиозными чувствами и над обычаями народа.

Это было уже клеветой, и Прыжов выступил с разъяснением своей позиции.

В следующей брошюре, изданной вскоре после пышных похорон Корейши, он писал:

«Русский народ — разумеем мужиков — отвращается с презрением от всякого юродства, считает юродивых за дьявольское наваждение. Разные ханжи соблазняют народ низким соблазном, не поучают его истине, добру и красоте, а, напротив, учат юродству. Человека, утратившего образ божий и подобие, не человека уже, а полоумного, они почитают за что-то высшее над всем, что-то святое». [1]

Важно, что, апеллируя к народу, Прыжов называет «мужиков», т.е. крестьян-работников мужского пола. Это было вполне объективно. Он и сам мог видеть, что среди тех, кто поклоняется «полоумным», нет их, а преобладают малоразвитые экзальтированные женщины — и дамы, и купчихи, и простые бабы, не отличающие веры от суеверия. Напомним, что прежде всего «мужиков», воплощающих здравый народный смысл (или рационализм, утилитаризм, на современном языке) имел в виду и Белинский в своем письме к Гоголю.

Прыжов — и здесь, и в других случаях — был, собственно говоря, выразителем взглядов таких «мужиков», составлявших массу населения России. Но писал он все-таки для читающего общества, в котором, он знал, тоже есть силы, поддерживающие — в той или иной мере, по разным мотивам — старинный культ юродивых, а покушение на него считают одним из проявлений «нигилизма».

Об этом лучше всего говорит история со словом «кололацы». С легкой руки Прыжова оно стало своего рода крылатой фразой.

Первым ухватился за «изречение» Корейши не кто иной, как М.Н.Катков, совершивший к тому времени первый виток своей эволюции. В молодости Катков-литератор, как известно, пользовался благорасположением Белинского, входил в круг ближайших его сотрудников по «Отечественным запискам». Незаурядный дар красноречия, легкое, живое перо журналиста вкупе с откровенно изливавшимся желчным недовольством николаевскими порядками создали ему репутацию «своего» в этом кругу. Катков узнал здесь многое, что пригодилось ему потом. Главное — узнал слабости своих будущих противников, стараясь вовсе не замечать их силы (такова, впрочем, психология всех идейных перебежчиков). «Собачье ремесло — влачить по грязи религию прошлого, оскорблять и клеветать на людей, которых ты уважал и которые не изменились» — писал о нем Герцен.[2]

Катков-журналист часто действовал по примитивному принципу «вашим же оружием».Так было и в случае со словечком «кололацы».

В статье «Старые боги и новые боги», опубликованной в своем журнале «Русский вестник» (1861, №2), Катков выступил одновременно и против Прыжова, и против ненавистного ему демократического «Современника» Некрасова и Чернышевского.

Статья вышла в накаленное, предгрозовое время — в самый канун крестьянской реформы. Зная уже, что вот-вот должен появиться высочайший манифест о «даровании свободы» крестьянам, Катков оптимистически возглашал:

«Воевать с тем, что отжило, что лишилось всякой внутренней силы, — как это можно?»

Прыжова он иронически называл «грозным биографом, ополчившимся против всех суеверий русской земли». По его мнению, не следовало задевать «бедного Ивана Яковлевича», который уже «принадлежит прошлому». Он обвинял Прыжова в том же, что и Аскоченский — в оскорблении религиозных чувств: «Бедная дама, сообщившая записочки Ивана Яковлевича г. Прыжову, не предчувствовала, что они найдут в нем не сердце нежное и верующее, а грозный гнев изобличителя...»

С Прыжовым Катков обошелся еще довольно-таки мягко. Важно отметить, что историк уже тогда попал в поле зрения будущего редактора «Московских ведомостей»: не найдя в нем «сердца нежного и верующего», Катков отныне будет числить его в разряде «нигилистов».

Зато строки, обращенные против «Современника», были явно написаны чернилами, разведенными «слюною бешеной собаки»» (эти слова из эпиграммы Пушкина на Каченовского не раз приводил в своих рукописях Прыжов, относя их к Каткову).

Выловив из книги Прыжова понравившееся изречение юродивого, Катков писал:

«Кололацы! Кололацы! А разве многое из того, что преподается и печатается, — не «кололацы»? Разве философские статьи, которые помещаются иногда в наших журналах, — не «кололацы»?

Катков уподоблял философские и политические статьи «Современника» бессмысленным «прорицаниям» обитателя сумасшедшего дома. Трудно вообразить более грубую демагогию. При этом Катков прибег к откровенному доносу, указав в своей статье, что « г. Чернышевский — по-видимому, главный вождь этой дружины», и зловеще пророчествуя в заключение:

«О, господа, не приносите ненужных жертв! С презрением оглянетесь вы на свое прошедшее и глубоко пожалеете о роли, которую играете теперь»...

Каткову отвечал сам Чернышевский. Его отповедь, заключенная в известной статье «Полемические красоты» (« Современник»,I861,№6), для нас интересна тем, что в ней тоже упоминаются «Житие Ивана Яковлевича» и его автор.

«Дело сводится к тому, что мы за наше безмыслие сравниваемся с Иваном Яковлевичем — очень мило и грациозно; только зачем же заимствовать свое остроумие у таких бессмысленных людей, как мы?» — писал Чернышевский. Он назвал катковский выпад «милой побасенкой, сильно отзывающейся, впрочем, подражанием статье «Современника» о книжке г. Прыжова».

Действительно, в рецензии на «Житие» («Современник», 1861,№2) была высказана мысль, что «субъекты», подобные Ивану Яковлевичу, встречаются и среди «просвещенных людей». Но никакого конкретного адреса или лица при этом не называлось — самый прогрессивный русский журнал, ведя тонкую и целенаправленную общественную пропаганду, был далек от подобных низкопробных приемов. В тех же «Полемических красотах», вступая в острый идейный спор с Ф.И. Буслаевьм по поводу его архаистических пристрастий, Чернышевский писал о своем «совершеннейшем почтении к трудолюбию и глубочайшем уважении к благородству ученого».

Примером такта является и рецензия на «Житие». Одобрительно отозвавшись о книге Прыжова, анонимный рецензент «Современника» в то же время предостерег автора от излишней запальчивости — «не следует много горячиться». Имелись в виду высказывавшиеся Прыжовым надежды на скорый «общественный суд» над сторонниками Ивана Яковлевича. Но предостережение касалось не только этого частного вопроса.

«Конечно, готовясь и выступая на борьбу, нужно надеяться на победу, но так же точно нужно иметь в виду и представлять возможность поражения; ожиданная неудача не заставит человека упасть духом и потерять всякую надежду, он снова собирается с силами и снова хладнокровно и обдуманно начинает борьбу, пользуясь уроком прежней неудачи».

Прыжов, несомненно, прочел этот добрый совет. Он был адресован не одному ему — это было ясно. Все читатели «Современника» словно предупреждались, что после «оттепели» конца 1850-х годов начинаются «заморозки», что надо быть готовым к общественной борьбе в новых, непредсказуемых условиях. (Так и случилось: вскоре, летом 1862 г., издание журнала было приостановлено за «вредное направление» — во многом благодаря наветам Каткова, а Чернышевский посажен в Петропавловскую крепость и затем, после унизительного ритуала «гражданской казни», отправлен в далекий Александровский Завод за Байкалом, а затем в Якутию).

Автор «Жития Ивана Яковлевича» и сразу, и впоследствии не мог не гордиться тем, что остановил на себе внимание лучшего журнала эпохи, а его книга стала поводом для выраженной эзоповым языком политической программы...

Слово «кололацы» еще не раз всплывало в литературе. О нем вспомнил и Ф.М.Достоевский в период работы над «Бесами». Еще в подготовительных материалах к роману, в 1870 г., т.е. до нечаевского процесса, где имя Прыжова впервые прозвучало в числе обвиняемых, писатель вспомнил давно читаное «Житие Ивана Яковлевича» и изречение юродивого. Достоевский приложил его к личности Петра Верховенского — Нечаева: «У вас те же кололацы, но вы думаете, что величайшая мудрость». [3]

Автор «Бесов», несомненно, хорошо помнил ожесточенную журнальную полемику начала 1860-х годов, и то, что в данном случае он использовал катковскую интерпретацию этого изречения, — не случайно. Как мы уже знаем, период работы над «Бесами» был пиком сближения Достоевского и Каткова. Примечательно, что в окончательный текст романа пассаж с «кололацами» не вошел — автор понимал, что он вызовет у читателей нежелательные аллюзии.

Как отмечал еще М.С.Альтман, Достоевский хорошо знал книгу Прыжова: сцена посещения «нигилистами» юродивого Семена Яковлевича в «Бесах» очень напоминает визиты, описанные в «Житии Ивана Яковлевича». Изменена лишь одна натуралистическая деталь: у Прыжова юродивый бросается яблоками, а у Достоевского — вареными картофелинами. Надо заметить, что, изображая юродивого, писатель был далек от умиления. Для него в этой сцене более важным было подчеркнуть отношение «нигилистов» (за которыми стоит и Толкаченко — Прыжов) к этому герою — высокомерное, явно пренебрежительное, даже брезгливое, что в глазах писателя служило подтверждением их ущербности или, как стали говорить позже, бездуховности.

Конечно, Достоевского трудно счесть почитателем реального Ивана Яковлевича Корейши и ему подобных. Но писатель склонен был поддерживать не только православную веру, но и многие из народных суеверий — главным образом, потому что они принадлежали широкой людской массе, были для нее своего рода средством утешения, и играли, по его мнению, положительную роль, как и формально-обрядовая сторона религии. Высказываясь на этот счет весьма категорично (например: «Мы должны преклониться перед правдой народной и признать ее за правду даже в том ужасном случае, если она вышла бы отчасти из Четьи-Минеи» — в «Дневнике писателя») он, естественно, не мог принять всего отрицательного пафоса книги Прыжова.

Аналогичной можно назвать и позицию другого «почвенника» — Аполлона Григорьева. Он тоже откликнулся на «Житие Ивана Яковлевича», причем, по горячим следам. В 1861 г. в статье «Плачевные размышления», опубликованной в журнале «Якорь», он прямо писал, что присоединяется к тем, кому «противен тон г. Прыжова».[4] В Корейше знаменитый критик видел «юродство старое, исконное», и подчеркивал, что «недаром сотни тысяч народа перебывали в больнице, недаром сотни тысяч народа шли за гробом». (В том и другом случае Григорьев, впрочем, сильно преувеличивал: в похоронах Ивана Яковлевича участвовало несколько тысяч человек, хотя церемония была необыкновенно пышной, намного превосходившей, скажем, похороны Н.В.Гоголя).

Подобные высказывания соответствуют настроениям Ап. Григорьева тех лет, его духовным исканиям (шедшим в русле исканий Достоевского) : критик сам называл себя «человеком православно-религиозным» и писал в той же статье о cвоем сочувствии славянофильству — «в его любви к быту народа и к высшему благу народа — религии...»

Интересно отметить, что, не принимая «тона» (надо полагать, ернического) Прыжова, Ап. Григорьев обращался к литературному примеру. Он указывал на повесть Л. Н.Толстого «Детство», где тепло и любовно был изображен юродивый и «странник» Гриша. Подобных примеров можно было бы привести немало — сочувственное изображение юродивых издавна было свойственно русской литературе. В этом отразились не только религиозные чувства тех или иных писателей. Можно говорить о более глубоком — о проявлении одной из коренных черт, точнее, ипостасей русского национального характера — сострадательности ко всем, обиженным судьбой.

Этой темы мы коснемся чуть ниже, а пока отметим очевидное. Во-первых, сострадательность (к убогим, блаженным, больным и нищим), и культ вокруг них — вещи разные. Во- вторых, и это самое главное — Корейша для Прыжова никак не соотносится со «старым, исконным» юродством. (В этом вопросе он как историк был, несомненно, искушен, знал и агиографию, и ее основных героев).[5] Иван Яковлевич и ему подобные — это, по твердому убеждению Прыжова, лжеюродивые, что он постоянно подчеркивает. Напомним, что одна из его книг, куда вошло и жизнеописание Корейши, так и называется — «Двадцать шесть московских лжеюродивых, лжепророков, дур и дураков»...

Совершенно ясно, что резкие, воинственные выступления Прыжова объяснялись не каким-то его «жестокосердечием» («жестокое» сердце — в подтексте катковского «не нежное»), а горячим желанием развеять творившийся на его глазах дикий, абсурдный миф. Он бы, конечно, не стал писать свое разгромное «Житие», если бы бедный Иван Яковлевич оставался тихим рядовым пациентом психиатрической больницы, а не превратился в идола многотысячной толпы.

Вмешательство публициста было неизбежным, как неизбежно бывает вмешательство хирурга, вскрывающего нарыв.

Думается, здесь будет очень кстати привести научно-медицинские данные, касающиеся Корейши.

На основании сохранившейся в архивах его истории болезни и других фактов современные ученые пришли к выводу, что «юродивый» страдал типичной шизофренией (на тогдашнем языке — деменцией, слабоумием) и ничем не отличался от своих соседей по палатам главной психиатрической больницы Москвы. [6] Почему же не препятствовали раздуванию его культа врачи, люди материалистические? — вопрос закономерный.

Главный врач Преображенской больницы В.Ф. Саблер, опытный психиатр, оказался, увы, недостаточно стойким в профессиональном и этическом плане. Он даже ввел плату за посещение Корейши — не менее 20 копеек с человека, используя эти деньги, правда, на улучшение питания и содержания больных. Саблер объяснял свой «грех» тем, что популярность Ивана Яковлевича была слишком велика и «бороться с этим все равно было невозможно».

В 1856 г. в больнице побывал французский врач И.Дюмулен, который оставил описание Корейши, в определенной мере схожее с прыжовским. Иван Яковлевич, по его словам, «находился в небольшой комнате с лежанкой, но лежал на полу, на грязном песке, прикрытый грязным одеялом». Врач подал ему записку, написанную по-латыни, на которую получил некий «загадочный ответ» (что подтверждало признаки болезни, характеризующейся «сочетанием сохраненных функций и нарушенных»).

Как свидетельствовал врач, Иван Яковлевич никогда не сидел без «дела»: с утра до вечера, каждую свободную минуту, он «с усердием разбивал на мельчайшие кусочки подносимые ему бутылки, камни, кости, — это было занятие стереотипное, нелепое и бесцельное, но присущее многим больным».

Медицина ставит свои диагнозы, публицистика — свои (социальные). Но есть еще и художественная литература со своим тонким инструментом — философским и психологическим, всегда личностным. Есть и богословие, которое в любых ситуациях апеллирует к высшим трансцендентным инстанциям. Есть и современные специальные науки, занимающиеся исследованием происхождения и трансляции мифов, их магии, берущей начало в первобытном обществе. Всех этих тонких материй, в ту пору совсем не разработанных, невольно коснулся Прыжов своей историей об Иване Яковлевиче. А поскольку прах заклейменного им лжеюродивого и доныне, в ХХI веке, почитается церковью и прихожанами (он находится почти в центре Москвы, в часовне Ильи Пророка в Черкизове), и поскольку даже в Интернете существует литература, превозносящая Корейшу[7], задержимся на некоторых материях чуть подробнее.

Что касается художественной литературы, то она всегда несет в себе смысл далеко не однозначный. Это ярко видно на примере того же Л.Н.Толстого, упомянутого Ап.Григорьевым. Причем, будет правильнее рассматривать раннюю трилогию великого писателя в целом.

Если в «Детстве» исследователи и сегодня действительно находят «любование» юродивым Гришей, то это, говоря несколько упрощенно, образ детских воспоминаний писателя, окрашенных, как всегда у детей, в розовый цвет. (Аналогичный пример — рассказ «Парамон юродивый» Г.И.Успенского, с той лишь разницей, что детское воспоминание обрело здесь острую социальную окраску).

Повзрослев, автобиографический герой Толстого Николенька Иртеньев сильно меняет свое отношение и к юродству. Причем, в столкновении опять же с... Иваном Яковлевичем. В повести «Юность» отразилась многие реальные черты жизни московского общества, в том числе и ее живая «достопримечательность» — Корейша. Это еще одно доказательство сверхпопулярности этого героя.

Толстой писал, что Николенька «не может понять» увлечения своего друга Дмитрия Нехлюдова: тот посетил Ивана Яковлевича и называет его «замечательным человеком». Не одобряют этого увлечения и близкие Нехлюдова, в том числе тетушка Софья Ивановна, которая для героя Толстого представляет идеал «деятельной любви». Во всяком случае, отрицательное отношение писателя к ажиотажу вокруг Ивана Яковлевича налицо, хотя оно и художнически сдержанно.

В дальнейшем у Толстого никакого тяготения к суевериям не обнаруживается. Можно сделать вывод, что автор «Власти тьмы» и «Плодов просвещения» во всех своих поисках истинной, живой христианской веры опирался, в конце концов, на то же «мужицкое» здравомыслие, о котором мы говорили.

Литературные реминисценции на тему Ивана Яковлевича весьма обширны (от А. Н..Островского до И. Бунина, от А. Ремизова до Б. Пильняка) и, чтобы не утомлять читателя, задержимся лишь на одном произведении, где он фигурирует, — тем более, что здесь, на наш взгляд, все очень тесно связано с судьбой Прыжова.

В 1883 г. в юмористическом журнале «Осколки» появился рассказ Н.С.Лескова «Маленькая ошибка».[8] Он был написан в популярном тогда жанре святочного рассказа — приуроченного к рождественским праздникам, легкого, забавного, со счастливым концом и небольшой долей назидательности (мастерами этого жанра, кроме Лескова были, как известно, А.П.Чехов и Н.А.Лейкин).

Сюжет рассказа был построен на комическом случае, произошедшем в одной старомосковской семье. Поводом послужила «ошибка» Ивана Яковлевича, «чудотворца», как иронически называет его писатель.

Почему же Лесков вдруг вспомнил о нем, полузабытом, похороненном двадцать лет назад?

Представляется, что «виноват» тут Прыжов, автор знаменитого «Жития».

Н.С. Лесков, как мы уже знаем, был одним из немногих русских писателей, присутствовавших на нечаевском процессе. Он не мог не обратить внимания на самого старшего из подсудимых, тоже имевшего определенное отношение к сочинительству. Трудно сказать, какие чувства вызывал у него тогда Прыжов. Автор известных «аитинигилистических» романов Лесков был в ту пору близок к М. Н. Каткову и подвергался уничтожающей критике в демократических кругах. Но известно, что уже в середине 1870-х годов писатель круто изменил приложение своего весьма ядовитого пера.

«Вообще сделался «перевертнем» и не курю фимиама многим старым богам. Более всего разладил с церковностью, — писал он в 1875 г. И добавлял: «Верю в великое значение церкви, но не вижу нигде духа, который приличествует обществу, носящему Христово имя. Я не написал бы «Соборян» так, как они написаны. Зато меня подергивает написать теперь русского еретика — умного, начитанного и свободомыслящего духовного христианина». [9]

Есть основания считать эту формулу своего рода самохарактеристикой Лескова. И больше всего значит здесь, думается, краткое словосочетание «русский еретик». В некотором смысле образ такого еретика представлял для писателя Прыжов.

Чрезвычайно знаменательно, что Лесков стал по существу первым и единственным русским литератором, кто открыто сказал доброе слово о Прыжове, отбывавшем в ту пору ссылку.

Речь идет о статьях «Вечерний звон» ( опубликованной в «Историческом вестнике»,1882, №6) и «Еврей в России (несколько замечаний по еврейскому вопросу)», вышедшей отдельной брошюрой в 1883 г. В них Лесков упомянул и об «Истории кабаков», причем, необыкновенно смело, назвав и имя автора, «государственного преступника». В первой статье он писал:

«Вопрос о казенных кабаках и поныне трактуется без справок с книги г. Прыжова, которая хотя и считается запрещенною в прекрасное время М.Н.Лонгинова, [10] но изъята из обращения не особенно аккуратно, и она во всяком случае не исчезла из библиотек частных лиц, которые ею запаслись...»

Таким образом, писатель давал понять, что книга Прыжова есть и в его библиотеке. Факт необычайно важный! Можно предполагать, что у Лескова, страстного библиофила, собирателя старинных «Житий святых» (в них, как известно, черпались некоторые «сказовые» сюжеты), имелось и пародийное «Житие» Прыжова. Может быть, и соседствовало оно в шкафу с «Историей кабаков». А вспомнив об одной книге ссыльного историка, писатель перечитал и другую. В результате возник замысел «Маленькой ошибки»....

Это, естественно, только гипотеза. Прямых подтверждений, например, в письмах Лескова, ей нет. Но рассказ и статья создавались, напомним, практически в одно и то же время. А кроме того, есть еще ряд косвенных аргументов.

Прежде всего, комический сюжет святочного рассказа очень напоминает историю с расстроенной женитьбой военного, приведенную у Прыжова. Правда, в рассказе Лескова «ошибка» юродивого была исправлена и привела к счастливому браку, но это изменение вынужденное — к тому обязывал жанр. Зато желание избить «чудотворца» за неудачное прорицание, возникшее у героя Лескова, почти идентично прыжовскому «переломал ноги». Можно указать и на немалое сходство героя рассказа Лескова ни с кем иным, как... с самим Прыжовым. Этот герой — весьма колоритная личность, он живописец, «брал подряды церкви расписывать», но при этом «маловерующий» и «любитель шампанского». Кроме того, он «ужасный чертыхальщик, и все с присловьем, точно скоморох с Пресни» — садясь играть в карты, приговаривает: «Будем часослов в 52 листа читать».

Все это очень напоминает «эксцентричности» Прыжова, не правда ли? Конечно, утверждать, что именно он здесь послужил прототипом, будет слишком смело. Но все же недаром о Прыжове ходило столько анекдотов — Лесков вполне мог их знать. Да и всякому читателю «Жития» нетрудно было представить характер его автора — ерника и насмешника...

Но важнее всего для нас сатирическая заостренность лесковского рассказа. Она вполне соответствует духу Прыжова. Правда, у художника, автора «Левши», сатира, как обычно, завуалирована, прикрыта мягким юмором, но отношение его к Ивану Яковлевичу — «чудотворцу» — далеко от примирительности.

Как бы то ни было, уже одно упоминание о Прыжове у Лескова обнаруживает своего рода дружественный переклик большого русского писателя с несчастным историком. Лесков мог найти у него многое, близкое себе — любовь к народному быту, к Украине, сострадание к «юдоли» простонародья. А обличения пороков православного духовенства в «Мелочах архиерейской жизни» живо напоминают «путешествия» Прыжова по монастырям...

Резонанс от первой публикации Прыжова оказался, таким образом, весьма сильным и длительным. Связано это было прежде всего с тем, что автор «Жития» задел действительно одну из самых болезненных проблем российской жизни — проблему суеверий, предрассудков и стоящего за ними невежества. (Заметим: веками поддерживавшегося государственными и церковными институтами. К началу 1860-х годов в России при 64 миллионах населения в начальных школах обучалось грамоте лишь менее полумиллиона человек. Словарь Брокгауза и Ефрона позднее давал на это счет убийственную статистику: один учащийся на 143 жителя. В провинции преобладали тогда церковно — приходские школы, причем, священники и дьячки постоянно пренебрегали своими обязанностями; положение начало меняться лишь с развитием земства).

Очевидно, что Прыжов выступал как представитель Просвещения, его беззаветный рыцарь и боец, и искать в его публицистических «антиюродственных» эскападах каких-либо откровений более глубокого порядка не приходится. Главное, он никогда не почивал на лаврах «возмутителя спокойствия», не щеголял этим, а продолжал напряженно работать, доказывая свою страсть к науке.

«Прыжов — человек бесхитростный, но очень трудолюбивый» — эти слова одного из рецензентов «Жития» вполне применимы к его второй книге.

«Нищие на святой Руси» (М.1862 г.) впервые раскрыли его как историка, причем, очень своеобразного. Книга имела почти академический подзаголовок «Материалы для истории общественного и народного быта в России», но была насквозь полемичной. Опять же, по отношению к сложившимся умонастроениям и обычаям, поддерживавшимся церковью.

Историческая часть книги насыщена многочисленными фактами из жизни древней Руси. Здесь отчетливо виден действительно бесхитростный метод Прыжова — с установкой прежде всего на «собрать» (материал). Все источники, на которые он ссылается, — и летописные, и былинные, и современные — объединены упоминанием в них слова «нищие», что указывает на простоту метода: историк сначала создавал картотеку по каждой теме, а затем излагал все собранное в хронологическом порядке, делая краткие, но выразительные вступления, комментарии и резюме. Они-то в итоге всего интереснее для нас, поскольку ярко раскрывают его личность и взгляды.

«Нищими на святой Руси называется сословие людей, ничего не делающих и промышляющих сбором подаяний Христа ради», — этой категорической формулой, сразу взывавшей к полемике, начинался труд Прыжова. [11]

Как и культ юродивых, так и культ нищих для него — это прежде всего порождение извращенных религиозных представлений. Причем, и здесь он вел речь в основном о героях с приставкой «лже».

«Это какая-то саранча, вылетающая ежедневно из разных дальних и ближних закоулков столицы и облипающая каждого встречного», — по этой эмоциональной фразе можно понять, что историк всегда отталкивался от того, что стояло у него перед глазами, «зудело», раздражало, вызывало обиду, гнев и желание вскрыть изнанку каждого явления. В книге представлена целая галерея тогдашних московских нищих — от «баб с грудными детьми и с поленами вместо детей» до зарабатывающих подаянием бывших служителей церкви — «людей духа», как язвительно называет их Прыжов, рисуя выразительную картинку: «Впереди всех идет расстриженный дьякон с отекшим лицом», уволенный, как он сам говорит, «за чрезмерное осушение стеклянной посуды...»

Прыжов здесь скорее бытописатель, чем социолог. Н о все же, когда он, пытаясь объяснить причины явлений, прибегал к своей «самодельной» философии, в ней всегда присутствовало рациональное начало. Примечательны его рассуждения о бедности и богатстве, об отличии бедных от нищих: «Бедность всегда жила рядом с богатством; бедность покуда составляет необходимую принадлежность всякого человеческого общества, но нищих, существование которых обуславливается известной ступенью верований, в древнем мире не было: нищие — средневековое явление».

Делая далее экскурсы в «лучшие времена» римской и европейской истории и сопоставляя их с развитием византийской и русской культуры, Прыжов приходил к выводу, что с течением времени, а именно в средние века, нищенство превратилось на Руси, главным образом, в промысел — благодаря «древнерусскому обычаю, с виду такому благочестивому и патриархальному, а в сущности безжалостному (чисто прыжовский парадоксальный эпитет! — В.Е.) и вредному». Собственно, против этого обычая, а точнее — против церковного установления подавать милостыню всем просящим — он и направлял свои стрелы. Больше всего возмущало его, что эксплуатировались лучшие чувства русского народа:

«Добрый наш народ готов поделиться с нищим последнею крохою. Но ни врожденная народу доброта, ничто не удерживает наш народ от вражды к попрошайству, к нищенству. Нищих везде гоняют, или кротким образом, как, например: «Бог подаст!», или же: «Ступай отселева с Богом! Много вас таскается, всех не накормишь...»

Апеллируя в очередной раз к здравому народному смыслу, Прыжов выступал против целой идеологии, сложившейся к тому времени в церковной и околоцерковной литературе. Эту идеологию проповедовали тогда конкретные и почитаемые персоны, упоминавшиеся в книге — и профессор Московского университета историк И.М.Снегирев, который считал нищенство «элементом русской народности», и П.Бессонов, собиратель так называемых народных духовных стихов, где воспевались «калики перехожие», и И.С.Аксаков, самозабвенно превозносивший Древнюю Русь (эпиграфом своей книги Прыжов — явно пародируя — избрал слова Аксакова: «Нет, не прошла Древняя Русь, и путь прежний не брошен»).

Полемика в переводе с греческого (polemos) — война. И насколько неудержимы бывали в риторических битвах Демосфен и его современники, настолько же горяч был и их далекий московский последователь.

Конечно, в своих аргументах он обращался прежде всего к европейским меркам, идущим от Просвещения. Любопытна его характеристика Петра Первого: «Петр, бывший у нас проводником этого нового движения, был в то же время и сыном Древней Руси, а потому и меры, употребленные им против нищих, были отчасти круты и жестоки; является неслыханная дотоле вещь: запрещают по улицам и в церквах подавать милостыню».

Прыжов, как можно понять, не был апологетом Петра, не был и сторонником запрета милостыни (откуда бы он ни исходил — то ли от Синода, то ли от местных полицмейстеров). Главный объект его критики — привычка богатых людей откупаться от бедных (и тем самым якобы искупать свои грехи перед Богом) за счет копеечного подаяния. Этот обычай он имел возможность ежедневно наблюдать среди московского купечества, вдохновлявшегося, на его взгляд, традициями допетровской Руси, которые тогда громко превозносились славянофилами.

«Древняя Русь нигде так хорошо не сохранилась, как у купечества, и потому мы имеем право смотреть на него как на главного производителя нищих и нищенства, — писал он.- Нищих плодит обычай, вместо оказания какой-либо помощи, подавать копеечку. Копеечная благотворительность обширна, и ею поддерживается громадное число нищих — этих несчастных существ, осужденных вечно получать копеечки, как ни велика была бы их бедность и как ни богат был бы человек, который им подает».

Прыжов в своей книге не ставил глобальных вопросов о социальном неравенстве и путях его устранения, но его логика выводила к тому, что вместо копеечной благотворительности «сильные мира сего» должны оказывать бедным реальную помощь, т.е. в конечном счете делиться более крупными суммами. Если бы историк более четко и последовательно проводил эту мысль, его книга получилась бы более цельной и социально значимой. Но она явно перенасыщена второстепенным историческим и фольклорным материалом, а выводы Прыжова о ненавистной ему «копеечной милостыне» звучат подчас слишком запальчиво и неубедительно. Например:

«Копеечная милостыня гибельна как для нищих, так и для тех, кто ее подает»...

Значит, никогда не подавать копейки просящему? Это шло вразрез не только с купеческими обычаями, но и с общечеловеческой традицией и моралью. Не случайно на книгу Прыжова обрушился один из тех, кто был ее мишенью — апологет «Древней Руси», знаменитый славянофил И.С.Аксаков. В передовой статье своей моногазеты «День» (она составлялась в основном из его статей) Аксаков, защищая милостыню как христианский догмат, между прочим, писал:

«Если исчезнет милостыня, то уничтожится в народе благотворителъность — процесс нравственных ощущений, переживаемый как дающим, так и принимающим даяние — ощущений, благотворных для обоих, очищающих душу, хотя бы и на время возводящих ее в соединение с вечной благостью, зиждущею мир».

Но Прыжова эти аргументы не убедили. В большой статье «Нищенство», опубликованной в газете «Современное слово» (1862,№125), он снова возражал Аксакову:

«Нанизывая эти пышные фразы, передовые люди в народности, кажется, и не подозревали той массы зла и разврата, которые произвело нищенство, взлелеянное милостынею». Он снова заострял внимание на «жалком лицемерии, действовавшем под личиной «вещественного добра». Оно, по его словам, «поддерживало начало дармоедства, праздности и разврата физического и нравственного».

Статья эта интересна тем, что в ней наиболее отчетливо прозвучала позитивная программа Прыжова. Если в книге акцент делался на опыт отдельных стран Европы, на просветительские мотивы («дайте поскорее просвещение русскому народу, и нищенство сделается преданием»), то в статье историк переходил к более серьезным социальным проблемам, связанным с «главным национальным учреждением» — сельской общиной.

Его оценка современного состояния общины и ее роли далека от славянофильских идиллий. «Известно, что полного равенства нет нигде, даже и в стаде, — писал историк со свойственной ему прямотой. — В средине мирского собрания чаще всего стоят мироеды, богачи (выделено Прыжовьм — В.Е.) , а бедняки, голь, стоят по концам, и эти-то концы, раздумавшись подчас о мирском деле, говорят, что «середка сыта, да концы бунтуют»... Только отдельный, не связанный с миром человек может сказать, что «до бога высоко, до царя далеко», но целый мир говорит: «Если все миром вздохнуть, так и до царя слухи дойдут», «как мир вздохнет, временщик издохнет»...

Наконец, в заключение этой статье Прыжов каким-то чудом, в обход цензуры, сумел провести совершенно крамольную мысль:

«Никакое зло, а тем более нищенство, не устранишь без полного участия народа в государственной жизни. Это закон истории, его не прейдеши». [12]

«Полное участие народа в государственной жизни» — это, строго говоря, республика, демократия, народное представительство. Предметы мудреные для тогдашней российской действительности, и то, что их затронул Прыжов, ясно показывает, что у него, страстного обличителя темных сторон жизни, были светлые и вполне конкретные политические идеалы или, проще — чаяния, упования, мечты. Они, как видно, были связаны с тем, что «мир», т.е. все общество, скоро «вздохнет», перестанет терпеть вековую несправедливость.

Такие надежды тогда, в начале 1860-х годов, питали многих. Они, увы, быстро растаяли (в том числе, и у самого Прыжова) в связи с наступлением реакции 1862 года. Но острые работы историка по проблемам нищенства, задевая за живое, долго еще будоражили всех чутких людей. Ближайший пример здесь опять же — Ф.М.Достоевский.

Можно указать в этой связи на ряд фактов — и на весьма сдержанную рецензию на «Нищих на Руси» в журнале братьев Достоевских «Время» (№12,1862), и на пародирование мыслей Прыжова о «вреде» милостыни в романе «Бесы» (в устах второстепенной героини Варвары Петровны, которая говорит: «В милостыне есть что-то навсегда развращающее»). Но, на наш взгляд, наиболее важный отголосок нашел Прыжов с его темой нищеты и нищенства в самом знаменитом романе Достоевского «Преступление и наказание» (1866 г.).

«Бедность не порок, а нищета — порок-с», — говорит здесь Мармеладов.

Чем не прыжовская мысль?

Как типаж с пресловутой российской слабостью Мармеладов был чрезвычайно распространен, поэтому говорить об использовании черт Прыжова в этом образе можно лишь весьма условно. Но сама формула, проводящая выразительную границу между бедностью и нищетой, — не навеяна ли у Достоевского трудами Прыжова?

В свое время М.С.Альтман верно заметил, что «многими моментами своей жизни и деятельности Прыжов и Достоевский могут быть не только противопоставлены, но и сопоставлены».13 Речь можно вести, в частности, и о такой общей для двух столь разнокалиберных современников черте как своеобразное «народничество», упование на «народную правду» — при том, что каждый из них понимал эту «правду» по-своему. И может быть, наилучший повод для сопоставления здесь дает знаменитый призыв Достоевского в последнем, предсмертном выпуске «Дневника писателя»1881 года:

«Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам правду, и мы все в первый раз, может быть, услышим настоящую правду».

Как ни парадоксально, за этим открытым обращением писателя к власть предержащим о «настоящей правде» «серых зипунов» можно увидеть и пожелание особой формы народного представительства — то, о чем двадцать лет назад писал Прыжов. Но у историка мысль была выражена гораздо более четко — «полное участие народа в государственной жизни».

С такой определенностью выражали свою позицию только настоящие демократы-«шестидесятники».

Прыжов представляя наиболее смелое и боевое крыло этого общественного движения, прежде всего в его антиклерикальной, атеистической ипостаси. То, что именовалось тогда «нигилизмом», имело вполне объективные основания.[14]

Можно с полным основанием утверждать, что вклад Прыжова- публициста в борьбу с мрачными, закостенелыми обычаями и предрассудками, родившимися на религиозной почве — один из самых значительных как по объему, так и по твердому, бескомпромиссному духу. Во всяком случае, Прыжов как никто больше сделал тогда для расчистки авгиевых конюшен средневекового религиозного изуверства, сохранявшегося до середины Х1Х века. Ведь кроме знаменитого «Жития» он опубликован в 1860-е годы более десятка статей и очерков на эту тему (точный подсчет затруднен из-за того, что публикации рассеяны по разным изданиям и часто подписывались псевдонимами).

«Юродственное племя», «Нравы и обычаи Углича», «Углицкие юродивые и предсказатели»», «Кликуши» — сами эти названия говорят о его последовательности и настойчивости. Сведения, собранные Прыжовым, подчас уникальны: таков, например, большой 30-страничный очерк «Кликуши», опубликованный в «Вестнике Европы» (№10, 1868 г.) — практически единственное тогда (да и доныне) исследование на эту тему. Исторические экскурсы здесь тесно переплетаются с описанием современных кликуш. Как и в случае с юродивыми, острие пера Прыжова-публициста направлено не столько против самих представительниц этого мрачного явления русской жизни, сколько против его «потребителей» и поклонников. В те времена находилось еще немало тех, кто считал, будто истерические вопли больных женщин «полезны», поскольку способствуют «приливу религиозных чувств» (в этом уверял известный идеолог «официальной народности» С.П.Шевырев в своей «Истории русской словесности»).

... Это была черная, не всегда благодарная и, повторим, небезопасная работа. Для того, чтобы попасть в вертепы зла, описать их, Прыжову приходилось, переодеваясь в рубище, и самому прикидываться то нищим, то «блаженным». (Метко замечание М.С.Альтмана о том, что рубище было не только «проф -», но и «бронь-одеждой» Прыжова).

И очерки, и книги Прыжова не выделялись художественным блеском, были подчас натуралистичны. Но они делали свое полезное дело. Очень верно писал по этому поводу Г.З.Елисеев, один из ведущих публицистов «Современника» и «Отечественных записок»: «Обличители были ценны своей грубостью, как тараны, специально приноровленные для пробивания толстых стен» (выделено нами — В.Е.).

Стены эти, как известно, оказались еще крепкими и долгостойкими. Пятьдесят лет спустя терпимость и почтение к «исконному юродству» и разного рода «прорицателям», культивировавшиеся православной церковью и многими представителями императорской фамилии, воплотилось в чудовищном явлении Григория Распутина. Конечно, умственные способности сибирского хлыста, ставшего позором России, были гораздо выше, чем у Корейши. Но очень многое их сближает! А главное, окружавший их фимиам истекал из одного и того же источника. И как актуальна была в эти годы пресловутая «грубость» Прыжова и других шестидесятников, таранивших фанатическое изуверство, шарлатанство и его « лжепророков». (Не говорю уже, как полезно вспоминать эту «грубость» в противостоянии разного рода современным модификациям средневековой магии в лице «экстрасенсов», «вещунов», «заряжателей воды» и прочих представителей псевдосакральности. Да и проблема нищих, скажем, в современной Москве приобрела не меньшую остроту, чем во времена Прыжова — с теми же социальными и моральными аспектами...)

Но вернемся к судьбе нашего героя.

Острая борьба вокруг первых книг Прыжова ясно показывает, как тяжело приходилось ему в родном городе. Становится понятно, почему историк воздерживался, мягко говоря, от похвал в адрес старой столицы. Еще в I860 г. в статье «Петербург и Москва», опубликованной в «Северной пчеле», он вполне определенно высказал свое отношение к ней:

«Последнее время принесло нам много хорошего, но интересно знать, что будет делать Москва? Будет ли, как теперь, довольствоваться своими жирными обедами или обратится на иной путь, купит дом для публичной библиотеки, пойдет в университет, или же будет по-прежнему спать, грезя о прелестях московского царства?»...

Побывав в Петербурге, Прыжов слушал лекцию Н.И.Костомарова в университете (об этом есть упоминание в статье) и с особой радостью отмечал, что в Публичной библиотеке «множество читающих дам» — это было диковинно для него, москвича.

При всем уважении к северной столице как символу прогресса Прыжов испытывал здесь сложные чувства. Поразительный лирический пассаж есть в той же статье:

«...И когда бы я ни ехал, днем ли, когда все движется, или ночью, когда спят одни звезды, Петр все скачет, копытами своего коня попирает злую ехидну... Этот образ всадника преследовал меня, и я никогда не мог от него отделаться»...

Эти строки выдают не только знатока пушкинского «Медного всадника», но и живую душу маленького человека в его трагическом противоборстве с могущественным государством. Это чувство останется с ним навсегда...

Примечания

1. Прыжов И.Г., Сказ о кончине и погребении московских юродивых Семена Митрича и Ивана Яковлевича. М.1862. Это одно из немногих московских изданий Прыжова имеется в фонде РГБ.

2. Герцен А.И., Собр.соч. в 9 томах.Т.8.С.369.

3. Достоевский Ф.М., Полн.собр.соч. Т.Х1.С.236

4. Григорьев Ап. , Воспоминания. М.-Л. Academia. 1930. C. 362

5. Немало ссылок на житийную литературу содержится в исторической части книги Прыжова «Нищие на Святой Руси». В «Житии Ивана Яковлевича» и «Двадцати шести лжеюродивых» нет исторических экскурсов, и это, наш взгляд, сознательный шаг автора, который желал подчеркнуть сугубое отличие «старого», т.е. древнерусского юродства, от последующего. Разделительная черта здесь приходится на эпоху Петра Первого, что не раз подчеркивал Прыжов и что согласуется с современными научными представлениями. Ср: «Петр, не посягая на память канонизированных подвижников, всех юродивых своего времени объявил «притворно беснующимися». (Лихачев Д.С., Панченко А.М., Понырко Н.В., Смех в древней Руси. Л.Наука.1984.С.152). Среди «старого» средневекового юродства, выступавшего в роли обличителя и общественного заступника, историки русской культуры отмечают тип «душевно здорового, интеллигентного юродивого», который являлся олицетворением одной из форм интеллектуального критицизма, представляя параллель античным киникам и мусульманским дервишам. См: Панченко А.М., О русской истории и культуре. Спб.Азбука.2000.С.338. Все это лишний раз указывает на то, что Прыжов был совершенно прав, видя в Иване Яковлевиче и ему подобных «лжеюродивых».

6. Копшицер И., кандидат медицинских наук. О психическом заболевании И.Я Корейши — Наука и религия, 1973, №8.

7. В числе современных поклонников лжеюродивого оказался и доктор филологических наук, профессор(!) В.Мельник, разместивший в Интернете, на сайте www.rusk.ru , статью «Иван Яковлевич Корейша в жизни и литературе». Прыжова он именует «литературным авантюристом, люмпен-интеллигентом, алкоголиком, совершившим известное убийство», а Корейшу — «притворившимся умалишенным», «юродивым Христа ради, сознательно выбравшим путь общения с разнородной массой и наставления людей на путь истинный». То, что В.Мельник не признает ни медицинских диагнозов, ни социальных, — понять можно: бывают и верующие, и заблудшие профессора. Но когда он пытается опровергнуть вывод известного богослова Игнатия Брянчанинова, который, лично повидав Корейшу, не нашел в его в словах и действиях никаких «духовных даров» — эта полемика ведется уже слишком по-мирскому. Не случайно Корейша не вошел в число канонизированных церковью юродивых.

8. Лесков Н.С. Соч.в 11 томах.М. ГИХЛ.1958.Т.7. С.252-258.

9. Письмо к П.К.Щебальскому. Там же.Т.10. С.411-412.

10. Лонгинов М.Н. — литератор, чиновник, цензор, в 1871-1875 гг. руководил Главным управлением по делам печати, отличаясь крайней нетерпимостью.

11. Цит.по: Прыжов Иван, Нищие и юродивые на Руси. Авалон — Азбука-классика. СПб.2008. Ссылка на ранние, дореволюционные издания Прыжова в данном случае не имеет смысла, т.к. новая публикация более совершенна во всех отношениях, включая научный аппарат и предисловие К.Васильева, Этого нельзя сказать, однако, о недавней републикации «Истории кабаков» Прыжова в том же издательстве. См. прим. к главе 4.

12. К сожалению, статья «Нищенство» не вошла в вышеупомянутое издание. Опубликована М.С.Альтманом в кн: Прыжов. Очерки. Статьи. Письма. М.-Л.1934.

14. Упадок православной церкви, ее отсталость, несоответствие потребностям времени ощущались в то время всеми мыслящими людьми. Выводы крупнейшего знатока внутрицерковной жизни Н.С.Лескова мы уже приводили. Даже его оппонент Ф.М.Достоевский признавался, что «церковь в параличе». Протоиерей и ученый Е.Е.Голубинский, автор знаменитой «Истории русской церкви»(1880 г.), писал: «Мы впали в ту крайность, чтобы все христианство и все христианское благочестие полагать в наружном богопочитании и внешней набожности». Историк, родившийся в 1834 г., отмечал также, что он вырос «среди гомерического пьянства духовенства всей окрестной местности».

 

«История кабаков»

«... И был глубокий эконом,

То есть, умел судить о том,

Как государство богатеет,

И чем живет, и почему

Не нужно золота ему,

Когда простой продукт имеет».

А.С.Пушкин

В 1867 году Иван Гаврилович совершил еще одну поездку в Петербург — последнюю в своей жизни (если не считать «поездки» под стражей на следствие и суд).

Необыкновенно важен был этот визит в столицу — практически последний шанс пристроить давно залежавшуюся рукопись, на которую ушли годы труда.

Попытки издать ее в Москве закончились безрезультатно. Уже одно название заставляло поперхнуться — от смеха ли, от страха ли — даже давно знакомых издателей. А в Петербурге, говорили ему, появился новый книжный деятель, посмелее и хваткий. Ставит не на одних корифеев литературных, а как опытный игрок на скачках — на лошадок неприметных, но крепких, выносливых. И выигрывает, идет в гору. Маврикий Вольф, поляк из Варшавы.

Встреча с Вольфом состоялась. Об этом есть драгоценное свидетельство – воспоминания С.Ф. Либровича, тогдашнего приказчика при начинавшем свою карьеру — на редкость удачливую — петербургском издателе. Описанный Либровичем эпизод дает яркое представление и о характере Прыжова, и о его образе жизни в этот самый трудный для него период.

«Это было в 1867 году, — писал Либрович. — В книжный магазин М.О.Вольфа вошел невзрачной наружности человек, лет 40-45, одетый в рубище, и, показывая толстую, исписанную крупным почерком рукопись, обратился с вопросом:

— Не купите ли вы у меня вот эту «штуку» для издания?

Маврикий Осипович с удивлением посмотрел на странного «продавца рукописи» и, сомневаясь, чтобы этот оборванец мог быть автором ее, спросил, кому принадлежит рукопись.

— Это мой труд, — ответил посетитель. — Он заключает в себе историю кабаков в России.

Странная тема, равно как и странная личность, заинтересовала М.О.Вольфа. Он принял рукопись для просмотра, обещал дать ответ через две недели и спросил адрес у своеобразного писателя.

— Адрес? — произнес загадочно тот. – Этого я указать не в состоянии. Сегодня я в ночлежке, а завтра, быть может, выгонят оттуда ...»[I]

Было ли тут со стороны Прыжова только одно из тех «чудачеств», о которых много писали современники, или он действительно обитал временно в какой-то петербургской ночлежке, — судить трудно. Напомним, что к тому же 1867 году относится его попытка утопиться в Патриаршем пруду и умоляющее письмо к П.И.Бартеневу с просьбой о помощи. А о том, что рубище (лохмотья) было для историка и этнографа не только «проф -», но и «броньодеждой», мы уже знаем. Можно предположить, что Прыжов сознательно переоделся в театральное «рубище», чтобы вызвать к себе внимание, и этот шаг трудно порицать. Слишком велика была ставка в этом визите.

Можно представить, как был обрадован Иван Гаврилович уже тем, что рукопись была принята для просмотра! А то, что «История кабаков» все же увидела свет, надо отнести не только влиянию литературных советников Вольфа – В.Д. Спасовича и А.С. Разина, но и предприимчивости, а также и смелости самого издателя. Ведь был немалый риск, что книга на «странную» тему подвергнется цензурным преследованием, а это повлечет убытки.

Кажется удивительным, что «История кабаков», столь острая и недвусмысленная по своим политическим выводам, вышла к читателю, обойдя цензурные препоны. Причин тут, думается, несколько.

Во-первых, сам Прыжов, хорошо зная новые законы о печати, предусмотрительно соблюл все формальности. Большинство сведений, приводившихся им, было взято из уже опубликованных источников. Хотя не из самых доступных, а подчас и предназначенных для сугубо ограниченного пользовании — например, сборник «Сведения о питейных сборах» (СПб.1860), но все же прошедших цензуру. А это, по букве закона, служило гарантией от вмешательств. Недаром Прыжов был так подчеркнуто аккуратен в ссылках на источники.

Во-вторых, как мы увидим, он сделал все возможное, чтобы показать свою «благонамеренность» и умело пользовался «эзоповым языком».

А главное, сам предмет, которого он касался — тесная связь широкого распространения кабаков с финансовыми основами государства — был достаточно широко обсуждавшимся в те годы. Этот фон как бы смягчал и маскировал политическую остроту «исторического сочинения».

С этого и нужно начать, прежде чем перейти к разбору самого знаменитого труда Прыжова, вокруг которого тоже сложилось немало легенд и домыслов. Они распространены главным образом среди людей, знакомых лишь с названием «Истории кабаков», либо – очень поверхностно – с ее содержанием. Труд Прыжова нередко считают бульварно-сенсационным, заключающим в себе нечто «клубничное», как стихи Баркова. Те, кто прочел новейшие переиздания «Истории кабаков»[1] , наверное, испытали разочарование, прежде всего — из-за сугубой архаичности стиля и метода Прыжова. Очевидно, что эта книга нуждается в серьезном научном комментарии, что мы, в меру возможности, и сделаем — заодно просветив читателя по поводу некоторых малоизвестных страниц вековечного для Руси питейного вопроса и введя труд Прыжова в исторический контекст[II].

Надо напомнить, что шестидесятые годы XIX века — первый в истории России прорыв к гласности. Истосковавшееся по «свободному слову» русское общество обсуждало, кажется, все вопросы, о которых вынуждено было молчать при Николае Первом. Все – кроме тех, что касались самого главного – политического переустройства государства. Об остальном, частном, можно было спорить и рассуждать сколько угодно, ведь в условиях абсолютной власти это абсолютно ничего не меняло (невольный каламбур). Тем более, что участь вопроса, вокруг которого ломались копья, как правило, заранее была предрешена.

Первый взрыв выступлений на «кабацкую» тему произошел в русской прессе в конце 1850-х годов и был связан с кризисом откупной системы производства и продажи водки.

Откупа являлись в царской России традиционным и наиболее надежным способом взимания налогов с предметов потребления (косвенных налогов с населения). Отдавая на откуп частным лицам торговлю солью, табаком или вином и назначая им определенную сумму ежегодного взноса в казну, власть освобождала себя от излишних хлопот и расходов, и одновременно — от упреков в злоупотреблениях. Недаром в I827 г., когда в стране после некоторого перерыва вновь вводился винный откуп, министр финансов Е.Ф. Канкрин, обосновывая этот шаг, докладывал Николаю Первому:

«Казенное управление кабаками показало то важное неудобство, что все злоупотребления по этой части обращаются непосредственно в упрек правительству». (Эта записка Канкрина приведена и у Прыжова)[2] .

Откупщикам же, чтобы выплачивать постоянно возраставшую сумму взноса в казну и при этом успевать наживаться самим, ничего не оставалось делать, как увеличивать сбыт вина и «злоупотреблять», повышая его цены и ухудшая качество.

Вводя винный откуп, самодержавие фактически санкционировало спаивание и грабеж народа. Оно словно не желало замечать этих «последствий», пренебрегая не только горьким отечественным опытом, но и опытом других государств, Откупа, существовавшие в ранней истории большинства стран Европы и Азии, еще к началу XIX века были почти повсеместно ликвидированы. Представляя собой атрибут малоподвижных феодальных монархий со слабым финансовым аппаратом, они рушились с наступлением буржуазных отношений. Ненависть народа к откупщикам была всеобщей во всех странах. Не случайно во время Великой французской революции 30 богатейших откупщиков по распоряжению Конвента были казнены.

Россия в середине XIX столетия оставалась единственной из крупных держав, где процветала эта средневековая форма взимания налогов. В этом, наряду с сохранением крепостного права, пожалуй, ярче всего проявлялись «гнилость и бессилие» николаевского режима...

После Крымской войны, нанесшей значительный ущерб финансам империи, роль питейных сборов в государственном бюджете еще более возросла. В 1859 году откупная сумма, назначенная казной, увеличилась до 127 миллионов рублей, что составило почти 45 процентов всех государственных доходов (до этого питейные сборы составляли 30-35 % доходов)[3] .

Пойдя на эту чрезвычайную меру, правительство Александра Второго одновременно начало решать вопрос об отмене откупов. Мотивы этого решения были, в первую очередь, сугубо практическими: казну соблазняли громадные прибыли, остававшиеся в карманах «питейных меценатов». Кроме того, самодержавие не могло смириться с возросшим влиянием откупщиков — образовавших фактически «государство в государстве» — на местный административный аппарат, на всю экономическую жизнь страны. Винный откуп, взращенный феодальной системой, стал теперь для нее серьезным конкурентом в важнейших государственных вопросах. Сравнение откупа с джинном, выпущенным из ш т о ф а, будет самым, пожалуй, точным...

Реформа в области питейных сборов встала на повестку дня: власть поняла это раньше, чем позволила прессе обрушиться на откупа.

Притязания либеральных публицистов на «открытие» проблемы откупов встретили язвительную иронию среди демократов. В статье «Откупная система» («Современник», № 10,1858 г.) Н.Г.Чернышевский писал:

«К числу особенностей нашей литературы принадлежит какое-то особенное ее расположение к повальным припадкам накидываться вдруг, без всяких видимых новых причин, на какой-нибудь предмет, который вчера был совершенно таков же...». «Дело объясняется просто: в начале прошлого года уже решено было падение нынешней откупной системы — вот литераторы и принялись за нее», — подчеркивал ту же зависимость «гласности» от распоряжений правительства Н.А. Добролюбов в статье «Литературные мелочи прошлого года» (1859 г.).

Сам откуп русские демократы безусловно осуждали.

«Истощение тех источников, на которых основываются доходы правительства, взимание с народа суммы гораздо большей, нежели какая получается правительством, разрушение нравственных убеждений в народе, ослабление честного труда – вот неизбежные действия откупной системы», — писал Чернышевский. Причина этого, по его мнению, не в отдельных злоупотреблениях, а в самой сущности откупов, находящихся «в руках частных лиц».

(Таким образом, Чернышевский объективно дал здесь характеристику откупов как одной из хищнических форм частного капитала).

Между прочим, ему же принадлежит проект винного акциза, изложенный в одноименной статье («Современник»,1859,№5). Исходя из реалистического взгляда на роль спиртных напитков в жизни народа и на роль питейных сборов в государственном бюджете, Чернышевский предлагал – опираясь на европейский опыт – «более совершенную», чем откуп, систему этих сборов – акциз (налог), взимаемый с владельцев винокуренных заводов при свободной (через патент) торговле вином.

У нас нет свидетельств, воспользовалось ли правительство этим проектом при проведении питейной реформы 1863 г. О влиянии реформы на рост пьянства в России мы еще будем говорить, но Чернышевский в этом «не виновен». Поставив вопрос об акцизе, он одновременно – что особенно и важно – поставил вопрос о размере его. В целом ряде статей, опубликованных в «Современнике», он последовательно проводил линию на постепенное уменьшение производства и продажи водки, на снижение доли питейного налога в бюджете страны. Эту меру, наряду со снижением подушной подати, он считал главной для облегчения положения народа. ( Вполне разумные и лояльные государственные соображения!Тут, кстати, можно вспомнить знаменательную фразу В.В. Розанова о Чернышевском: «Вместо того, чтобы ссылать в Сибирь, его следовало сделать министром»...)

Еще в статье «Откупная система», противопоставляя интересы откупщиков и правительства, Чернышевский писал о «моральном значении» последнего как «охранителя национальных благ». Но правительство Александра Второго оказалось на самом деле крайне непоследовательным и лицемерным. Это лицемерие ярко проявилось во время так называемого «трезвенного движения» 1858-1859 гг.

В официальной истории больше запомнилось «трезвенное движение», а в народной памяти – «питейные бунты». В любом случае, по своей массовости это явление занимало первое место в крестьянской борьбе предреформенного периода (так называемой, по Ленину, «революционной ситуации» — на самом деле, такой ситуации, по крайней мере, в том, что касается формулы «низы не хотят» не было: низы были далеки от каких-либо политических требований и не хотели больше всего повышения цен на священный для них продукт..).

Непосредственным поводом для выступлений стало резкое увеличение цен на водку, предпринятое откупщиками в связи с повышением откупной суммы на последних тopгax.

Предчувствуя близкий конец своему царствованию в стране, они окончательно распоясались. Цены на водку в губерниях: поднялись до 8-10 рублей за ведро вместо 3-х, значительно ухудшилось ее качество — из-за разбавления и различных примесей «для крепости». Противодействия со стороны местной администрации это не встречало, т.к. подавляющая часть чиновников регулярно получала от откупщиков взятки. Правительство же закрывало глаза на все эти злоупотребления, фактически поддерживало откупщиков, чтобы поправить небывалый дотоле дефицит бюджета.

Движение за трезвость началось в западных, так называемых «привилегированных» губерниях, где откупа были введены сравнительно недавно. Первые общества трезвости возникли в Ковенской губернии в 1858 году. Затем движение перешло в соседние Виленскую и Гродненскую. Здесь оно осуществлялось, главным образом, в мирной форме бойкота кабаков. Но с новой, уже небезопасной силой движение против откупщиков вспыхнуло в 1859 г. в самом центре империи — в Пензенской и Тамбовской губерниях, и охватило затем почти всю европейскую часть России. «Питейные бунты» так или иначе имели политический характер: они направляли свой удар по финансово-экономическим основам империи.

Правительство приняло экстренные меры к усмирению «бунтовщиков». В губернии были направлены карательные войска. Одновременно рассылались циркуляры о «пользе умеренного употребления горячих напитков»...

Эти события не могли не привлечь внимания демократической журналистики. «Современник» и «Колокол» увидели в питейных бунтах прежде всего свидетельство глубокого недовольства народных масс всей внутренней политикой самодержавия. При этом политический аспект бунтов демократами иногда переоценивался, как переоценивались и в целом «революционные инстинкты» крестьян. Однако, здравое понимание психологии народа никуда не исчезало.

В известной статье «Вредная добродетель»(1859 г.) Чернышевский называл отказ крестьян от водки — «этой единственной, губительной, разорительной, но единственной отрады в их несчастной жизни» — «геройством». Добролюбов в статье «Народное дело» (на нее будет ссылаться Прыжов) писал, что главной причиной «зароков не пить», даваемых крестьянами, является «дороговизна и дурное качество водки». Тем самым он видел корень бунтов не столько в политике, сколько в нарушении принятых традиций.

Между прочим, крестьянские «зароки не пить» не были голословными, они скреплялись решениями мировых сходов. Любопытен своей житейской мудростью типичный для этих событий документ:

«В питейные дома не ходить и в них трубку не курить. В некоторых случаях дозволить себе покупать и водку, именно: во время свадеб — не более ведра, в крестины — один полуштоф, или за болезнью престарелого человека, которому пожелается выпить водки, то может послать и взять в дом не более одной косушки, т.е. пятидесятую часть ведра, но ни под каким видом не ходить в кабаки и не пить в оных». Нарушившего это условие на первый раз предусматривалось «подвергать на метение улиц», на второй — «телесному наказанию 10 ударами на открытой площади», а того, кто и после этого будет увиден в кабаке, «как пьяницу и распутной жизни человека удалить из общества к ссылке на поселение»

— так гласил приговор Троицкого сельского общества Краснослободского уезда Пензенской губернии[4].

Действие этих «зароков» оказалось, как и было ясно с самого сначала, недолгим. С восстановлением прежних цен на водку, а затем и со снижением их в 1863 г. массы крестьян снова потянулись в кабаки. В дальнейшем имели место лишь единичные случаи подобных «зароков», как правило, кратковременных. Столь же малочисленны были в этот период и общества трезвости, не получавшие никакой официальной поддержки и служившие предметом филантропических забот редких частных деятелей.

Герценовский «Колокол» в этот период тоже направлял свои удары главным образом на разоблачение лицемерной политики правительства. Публикуя доставлявшиеся из России секретные циркуляры царских министров, орган « вольной русской прессы» открывал своим читателям глаза на намерения самодержавия: поддержку откупов любой ценой.

В листе 44 за 1859 г. публикуется, под выразительным заголовком «Пьянство, возведенное в православную и государственную обязанность», письмо министра финансов виленскому губернатору. В письме предлагалось «принять меры к недопущению учреждения братств, причиняющих вред казенным доходам». Комментируя это письмо, «Колокол» язвительно писал: «Итак, в России нельзя быть трезвым, не вредя казенным доходам!».

В листе 46 за тот же год, печатая циркуляры министра внутренних дел под заголовком «Еще раз о возведении пьянства в православную и государственную обязанность», Герцен (авторство его в данном случае установлено) писал, что «лицемерию правительства могли бы позавидовать даже австрийские иезуиты»...

Критика откупов касалась лишь одной стороны старой проблемы — стороны предложения спиртных напитков. Как ни существенна была эта сторона для России, русские демократы понимали, что ею одною не объяснить тягу простого народа к «сивухе». «Пьянство народа производится не откупом. Откуп, конечно, в значительной степени усиливает его, но не откуп его порождает. И по уничтожении откупа этот порок останется все-таки чрезвычайно сильным, пока не будут устранены другие обстоятельства, которыми порождается пьянство»,- писал Чернышевский.

Эти «другие обстоятельства», которыми порождался с п р о с на спиртные напитки в тогдашней России, тоже нельзя обойти.

Наибольшее внимание осмыслению этих обстоятельств уделил Чернышевский. Он впервые в истории русской общественной мысли рассмотрел проблему народного пьянства с широкой философской точки зрения — как большую социально- культурную проблему — и проследил основные закономерности развития пьянства на конкретной исторической почве.

Подход Чернышевского к этой проблеме был сугубо реальным, если угодно — материалистическим. Этот подход, во-первых, был лишен какого-либо морализаторства и, во-вторых, строго дифференцирован. «Мы не враги употребления водки простым народом, мы думаем, что умеренное употребление ее даже полезно в наших климатах; но надобно знать, кто пьет, почему пьет, как пьет и что пьет?» — писал он в упоминавшейся статье «Вредная добродетель». Наиболее важны те его суждения, где он опровергает домыслы о пьянстве как якобы национальной черте русского народа. Чернышевский, пожалуй, первым использовал статистический материал о потреблении вина в других странах и первым доказал, что «ни в одной европейской стране не выпивается в год спиртных напитков так мало, как в России». Отличительная черта России – неравномерность их употребления. Кроме того, российской особенностью издавна было громадное преобладание крепкой и дорогой сивухи: «Слишком высокая цена этого напитка делает его доступным бедняку только в дни отчаянного разгула».

Надо заметить, что, несмотря на «пьяный» государственный бюджет, Россия в то время не занимала первого места в международном потреблении алкоголя. В 1860-е годы впереди нее в этом отношении стоял целый рад государств : Дания, Пруссия, Румыния, Бельгия, Швеция, Франция – главным образом из-за традиционного преобладания в структуре потребления виноградных вин и пива при низких ценах на них. Потребление алкоголя в этих странах было более частым и относительно равномерным среди различных групп населения. В России же главным потребителем сивухи являлась беднейшая, наиболее многочисленная часть народа. Именно в результате этого, как определил исследователь, «питейный бюджет крестьян и рабочих крепостной России был значительно выше питейного бюджета крестьян и рабочих западноевропейских государств»[5].

Чернышевский уточнил и само понятие пьянства. «Если зажиточный мужик, имеющий теплую избу, теплую одежду, сытный стол и несколько лишних рублей в кармане, выпивает перед обедом по стакану водки, — с богом», — писал он и добавлял, что «питье водки у бедняка всегда бывает пьянством, он пьет, когда дорвется к вину, до бесчувствия». Чернышевский прямо называл главные причины пьянства в стране:

«Бедность, невежество, унизительное положение человека среди общества, вследствие того упадок в нем самом уважения к себе, безнадежность на поправление своих обстоятельств, безнадежность на получение правды в случае обиды».

Надо заметить, что в подходе к этой сложной проблеме Чернышевский проявлял себя не только глубоким социологом, но и тонким психологом. Касаясь причин пьянства среди образованного общества, он замечал (в письме к Н.А.Некрасову в 1857 г.): «Убеждения занимают наш ум только тогда, когда отдыхает сердце от своего горя или радости...Не от мировых вопросов люди топятся, отравляются, делаются пьяницами».

Расхожие представления об авторе «Что делать?» как о сухом доктринере абсолютно неверны. Еще меньше соответствует этому образу А.И.Герцен. Стоит напомнить, что он писал в знаменитой статье «Лишние люди и желчевики» (1860 г.):

«Жизнь, несмотря на 18 веков христианских сокрушений, очень языческим образом предана эпикуреизму и долго не может выносить наводящие уныние лица невских Даниилов (аскетов-трезвенников – В.Е.), мрачно упрекающих людей, зачем они обедают без скрежета зубов и забывают о всех несчастьях мира сего. Все они были ипохондрики, не пили вина и напоминали монахов, которые из любви к ближнему доходили до ненависти ко всему человечеству». (Здесь можно вспомнить и Достоевского с его категорическим приговором некоторым современникам: «Пьют, т.е.наслаждаются...»).

Герцен затронул вопрос о пьянстве в «Былом и думах», печатавшихся в эти годы в «Полярной звезде». Мысль его была направлена прежде всего против моралистов: «Нет ничего проще, как с высоты трезвого опьянения патера Мэтью[III] осуждать пьянство». Герцен, имевший возможность непосредственно наблюдать бурное развитие дикого капитализма в Европе, так писал о пьянстве английского работника :

«Эти люди сломились в безвыходной и неравной борьбе с голодом и нищетой. Что же тут удивительного, что пробыв шесть дней рычагом, колесом, пружиной, винтом,- человек дико вырывается в субботу вечером из каторги мануфактурной деятельности и в полчаса напивается пьян... Лучше бы и моралисты пили себе и молчали бы, а то с их бесчеловечной филантропией они накличутся на страшные ответы...».

Все эти мысли были необычайно актуальными и для России.

В 1868 г., когда вышла «История кабаков» Прыжова, прежние надежды на реформы давно растаяли. Ни земли, ни воли народ не получил. А пьянство в стране еще более усилилось. Причем, злорадствовали крепостники: во всем виновата «свобода», дарованная крестьянам манифестом 1861 года.

«...Тот прославился другом народа

И мечтает, что пользу принес,

Кто на тему вино и свобода

Нa народ напечатал донос», —

недвусмысленно писал по этому поводу Н.A. Некрасов (стихотворение «Газетная»,

1865 г. Между прочим, это то самое стихотворение, где звучат известные, хрестоматийные строки поэта: «Кто живет без печали и гнева, / тот не любит отчизны своей...»).

Многие современники склонны были видеть главную причину роста пьянства в дешевизне водки после акцизной реформы 1863 г. Историк С.М.Соловьев с горечью записывал в дневнике: «Появление «дешевки» было принято простым народом гораздо с большею радостью, чем освобождение»[6].

Предложение в этом случае по-прежнему явно опережало спрос. Но и спрос вырос: не получивший желанной земли крестьянин, формально выпав из-под власти помещика, попадал к нему в кабалу экономическую. Община с ее деспотическо- уравнительной круговой порукой усиливала эту кабалу, особенно ощутимую для тех, кому после передела досталось земли еще меньше, а таковых было большинство.

Все это и влекло народ в кабак или «питейный дом», как официально именовалось тогда это заведение. Разбросанные в бессчетном количестве по всей России «питейные дома», украшенные при входе двуглавым орлом, а в деревнях еще и сентиментальной елочкой, своего рода опознавательным знаком[IV], — олицетворяли трогательную заботу царизма о поддержании «извечной слабости» своих подданных...

Не случайно труд Прыжова был наполнен едким, почти не скрываемым сарказмом. Это ощущается уже в полном названии книги — « История кабаков в России в связи с историей русского народа» . Читатели словно сразу приглашались задуматься над этой «связью» . А короткое введение, несмотря на свою явно маскировочную витиеватость, не оставляло никаких сомнений в намерениях автора. Он писал:

«Целью нашею было изучить питейное дело со стороны той плодотворной жизни, на которой произрастают кабаки, сивуха, целовальники, взглянуть на него глазами миллионов людей, которые, не умудрившись в политической экономии, видели в пьянстве божье наказание, и в то же время, испивая смертную чашу, протестовали этим против различных общественных благ, иначе – пили с горя...» (курсив Прыжова – В.Е.)

Стиль необычен, и можно понять, что Прыжову пришлось немало поломать голову над этим длинным периодом, чтобы «сдержать себя». Уловки, впрочем, достаточно прозрачны. Так, если «кабаки произрастают», то внимательный читатель должен перевести настоящим временем и другие глаголы, в том числе — «протестуют». Явно насмешливы у Прыжова «плодотворная жизнь» и, конечно, «общественные блага». Что же касается ключевой фразы — «не умудрившись в политической экономии», то мы к ней еще вернемся.

Во введении Прыжов писал, что «История кабаков», написанная еще в 1863 году, представляет собой «первый том большого труда о питейных откупах», что им «заготовлены материалы для двух следующих томов». Содержание их должен был составить «исторический обзор кабацкого быта, происхождения и быта целовальников и неисчислимой голи кабацкой». Кроме того, ко второму тому он намеревался приложить «жизнеописания знаменитых откупщиков» — список их он дал в последней главе «Истории кабаков». Часть этих материалов печаталась в виде отрывков в различных изданиях 1860-х годов, и «нечаевская» история, как можно понять, помешала Прыжову завершить весь труд.

Но и «первый том», вышедший у М.О.Вольфа, нельзя считать полностью завершенным и обработанным. Трудно назвать его «Историей» в строгом научном смысле — это скорее «материалы к истории». Авторского повествовательного текста здесь относительно немного — почти наполовину книга состоит из цитат древних и новых авторов, царских указов и наставлений, отзывов иностранцев, статистических данных и газетной хроники. Во всем этом виден еще раз безыскусный метод работы Прыжова- ученого – «собрать и высчитать». Не одну сотню карточек со справками и выписками пришлось заполнить ему! Для всестороннего осмысления этого громаднейшего материала историку, очевидно, уже не хватило ни сил, ни времени. Не смог он и прочесть корректуру книги: в ней немало неточностей и опечаток. Недаром сам он сетовал на то, что «История кабаков» издана «во всем безобразии черновой рукописи».

Нельзя не сказать еще об одной особенности «Истории кабаков», делающей ее очень непростой для сегодняшнего восприятия. Труд Прыжова — не только история «питейного дела», но и сжатая, публицистически заостренная история российского самодержавия. Герценовское определение «пропаганда историей» тут особенно справедливо. И надо еще уточнить, кому была адресована эта пропаганда.

Важное указание на этот счет содержится в «Исповеди». Говоря здесь о своей главной книге, Прыжов писал, что он рассчитывал ее изданием поправить, наконец, свои материальные затруднения — «даже и тогда, если бы из полмиллиона русских кабаков тысячная доля купила мою книгу».

Как ни наивен этот план, он ясно показывает, что свой труд историк предназначал прежде всего для чтения среди народа. Таков был вообще его принцип, о котором он не преминул сказать даже и на нечаевском процессе:

«Я занимался историею не так, как привыкли заниматься ею наши записные ученые, но имел предметом живое изложение, чтобы история выходила не перепиской одних архивных документов, а живым рассказом».

«Живой», т.е. популярный, общедоступный рассказ предполагал и соответствующую аудиторию — если не сам народ, то «грамотеев» из народа. Отсюда стремление к максимальной простоте и доходчивости изложения, отсюда эмоциональный, полемический тон книги, отсюда же и известные (сознательные, на наш взгляд) упрощения в трактовке тех или иных моментов истории.

У первого научного рецензента «Истории кабаков» Ю.В.Готье были немалые основания заявить: « Прыжов не исследует исторического процесса – он скорбит о народе»[7] .

С первой частью этого заключения, однако, целиком согласиться нельзя. Как ни «ненаучны» стиль и отдельные положения книги Прыжова, как ни узка тема, им взятая, она все же рассматривается «в связи с историей народа», т.е, исследуется — хотя и схематично – исторический процесс: генезис и развитие одного из социальных явлений.

Современники упрекали Прыжова в том, что свои труды он часто начинает с «яиц Леды», т.е. едва ли не с доисторических времен. В этом действительно его особенность: он стремился в любом современном явлении найти истоки, «дойти до корня». И если подобные его попытки в иных трудах можно счесть не всегда оправданными, то в «Истории кабаков» такой подход был полностью обоснован. Ведь тут вопрос об «истоках» имел принципиальнейшее значение.

«Руси есть веселье питье, не можем без того быти», — эти слова, вложенные летописцем в уста первого реформатора Руси князя Владимира, с давних пор стали расхожими, превратились в поговорку, — в них видели доказательство «врожденной слабости», национальной психологической черты (одной из черт русского менталитета), своего рода историческое объяснение и — оправдание пьянства. Уже во времена Прыжова эти слова, вопреки тексту Лаврентьевской летописи, произносились и писались не иначе, как в рифму: «пити» вместо точного «питье» — «быти». Как будто и реальный киевский князь Владимир, и полумифический монах Нестор, составлявший Начальную летопись, имели склонность к незатейливому алкогольному юмору...

Вся «История кабаков» — горячий протест против спекуляции на этих словах. Уже в первой главе Прыжов язвительно говорит об «ученых, которые, спустя века, стали приводить эту поговорку в пример пьянства, без которого будто бы не можем быти». Для него Киевская Русь — государство, где «пьянстве не было — не было, как порока, разъедающего народный организм». «Питье составляло веселье, удовольствие, как это и видно из слов, вложенных древнерусским грамотником в уста Владимира»,- писал историк.

Он не упоминал об обстоятельствах, при которых, согласно летописи, произнесены эти слова. Поэтому напомним, что «Руси есть веселье...» было сказано Владимиром при так называемых «испытаниях вер» — как одна из причин неприятия магометанской веры. «Но вот что ему было не любо: обрезание, воздержание от свиного мяса и от питья»,- гласит летопись[8] . Ясно, что здесь речь идет только о неприемлемости аскетических догматов религии Магомета, а вовсе не об апологии «питья»!

Прыжов находил много исторических подтверждений тому, что на Руси «пьянства не было как порока, разъедающего народный организм». Тут и указание на «легкие» напитки, употреблявшиеся тогда: мед, пиво и квас; и на обычай братчин, где царили «веселье и любовь», и на само место, где собирался народ, — корчмы, которые были прежде всего «центром общественной жизни». Но главное для него — это сам строй Древней Руси. Его историк называет «жизнью по правде, когда ни мужиков, ни крестьян еще не было, а были люди и эти люди решали дела общею народною думою».

Вопрос о том, насколько соответствует нарисованная идиллическая картина (перекликающаяся с известным тезисом Н.И. Костомарова о «народоправстве» в древней Руси) действительному порядку вещей, не может быть решен однозначно. Что касается собственно «питья», то тут более или менее ясно: нет никаких данных, что древние славяне отличались чем-либо в этом отношении от других народов. Прыжов не случайно упоминает в книге «питейные дома Запада» — афинские капелеи, римские таверны, магистратские погреба Германии и французские кабаре, считая их родственными древнеславянской корчме.

Знаменитые пиры князя Владимира, много раз упоминаемые в летописях и былинах (на них и ссылается Прыжов), часто служили аргументом в пользу склонности славян к бражничанью. Но подобный обычай издревле существовал и у всех других народов: пиры и тризны — непременная принадлежность патриархального родового строя, тут не были исключением ни древние германцы, ни папуасы... В изменившихся исторических условиях пиры получали своеобразную политическую окраску. И в античных государствах, и на Руси они устраивались властями, как правило, для того, чтобы поднять свой авторитет, завоевать популярность. Кроме того, как отмечал Д.С.Лихачев, «Владимировы пиры были «формой общения князя с дружинниками, формой совещаний»[9] . (В этом, если угодно, состояло национальное своеобразие древнерусских пиров).

У Прыжова о пирах сказано коротко и выразительно: «веселое единение народа и князя».

Думается, «единение» здесь более значимо, чем «веселое». Прыжов подчеркнул социальный смысл обычая, когда за стол с князем садились не только знатные, но и простые люди. Для него это тоже важный признак справедливого, демократического устройства древней жизни. Но он, конечно, понимал, что эта младенческая пора человечества невозвратима. Не случайно с оттенком иронии писал, что «жизнь по правде» русский народ относит ко временам князя Владимира, подобно тому, как кельты уносятся в своих воспоминаниях к королю Артуру...»

Рисуя Киевскую Русь, Прыжов выразил, собственно, одну из народных социальных утопий. Но идеализация древней «жизни по правде» у него, на наш взгляд, вполне сознательна. Эта общинно-вечевая жизнь представляла для него свoeго рода идеальную модель общественных отношений — образец, к которому нужно стремиться. Кроме того, столь оптимистическая картина лучше оттеняла пороки следующих этапов истории России.

Бегло коснувшись вопроса о пошлинах с продуктов, из которых приготовлялись «питья» (медовая дань, налог на хмель и солод) и считая их закономерными при любом государственном устройстве — «до сих пор еще у англичан налог на солод занимает главное место в питейных сборах» — попутное многозначительное замечание — Прыжов переходит затем сразу к ХVI, ко времени царствования Ивана Грозного.

Эпоха эта изображается им самыми темными красками. Историк совсем не касается каких-либо положительных сторон централизации и расширения границ Руси. И не только потому, что задача его иная. В этой части «Истории кабаков», пожалуй, ярче всего сказался субъективизм Прыжова, его историософские пристрастия, берущие начало от некоторых работ Н.И. Костомарова и доведенные до крайности. Прыжов пишет даже об «упадке русской народности», начавшемся с объединением вокруг Москвы. Лишь когда историк конкретизирует понятие «упадка народности», становится понятно, что дело тут вовсе не в утрате национального лица русского народа.

«РУССКАЯ ПРАВДА, улетев на небеса, сменилась ШЕМЯКИНЫМ СУДОМ и МОСКОВСКОЮ ВОЛОКИТОЙ», — так (выделяя нужное прописным) характеризует он перемены, происшедшие в государстве. Налицо опять же максимально доходчивый публицистический образ. Крылатые выражения, понятные всем, являются, как всегда, острым оружием «социальной пропаганды». Но о Прыжов на этом не останавливается. Новые порядки он именует уже знакомым нам словом «татарщина».

Здесь, может быть, еще отчетливее ощутимо «эзопово» значение этого слова. Упомянув Н.М. Карамзина, который указывал на следы татарского влияния в русском языке, Прыжов прямо пишет:

«Татарщина сказалась у нас не в одном заимствовании некоторых татарских слов, но и в заимствовании некоторой доли самой татарщины, зверства диких татарских орд, которым сменилась правда, выработанная народом».

«Зверства» — это не что иное, как деспотизм, кровавая жестокость, произвол, ознаменовавшие царствование первого из великих князей Руси Ивана Грозного, присвоившего себе титул царя.

В самой тесной связи с этим видится Прыжову и начало распространения пьянства как «порока, разъедающего народный организм». Он указывает еще на два фактора, способствовавших этому:

«В ХVI веке на Руси делается известною водка, открытая арабами (аль-коголь) и появилось место для продажи водки — «кабак».

В самом названии этого места Прыжов видит зловещий знак все той же «татарщины». Вот как описывает он появление кабака:

«Воротившись из-под Казани, Иван IV запретил в Москве продавать водку, позволив пить ее одним лишь опричникам, и для их попоек построил на Балчуге особый дом, называемый по-татарски кабаком. Кабак, заведенный на Балчуге, полюбился царю, и из Москвы начали предписывать наместникам прекращать везде корчмы и корчемство и заводить царевы кабаки... У татар кабаком назывался постоялый двор, в котором продавали кушанья и напитки, можно было есть и пить, а в московском кабаке велено только пить... Чудовищное появление таких домов отзывается на всей последующей истории народа».

Без комментария здесь не обойтись. Он требуется прежде всего по соображениям фактологическим, поскольку речь идет о своего рода «моменте исторического значения».

Факты, сообщаемые Прыжовым, и версия, им созданная, ни разу не подвергались строгому научному анализу. В современной научно-популярной литературе, посвященной теме пьянства, эти факты нередко перелагаются некритически, без учета публицистического характера книги Прыжова[10] . В результате складывается мнение, что на Иване IV лежит «историческая вина» в распространении пьянства, усугубляющая в обыденном сознании негативизм других сторон его государственной деятельности. Это далеко не соответствует истине: при всех своих действитеяьных «винах» Иван Грозный никак не поощрял пьянства в своем народе, а, наоборот, боролся с ним.

Пожалуй, наиболее авторитетным в этом смысле является свидетельство А.Поссевино, папского посланника-иезуита, посетившего Московию в 1582 г., в конце царствования Ивана IV. Относясь с нескрываемым высокомерием к русским людям, постоянно подчеркивая и преувеличивая их «варварство»: «московиты неопрятны, садясь за стол, рук не моют, едят полусырое мясо» и т.д. — он в то же время не без одобрения отмечал:

«Пьянство среди простого народа карается самым суровым образом. Законом запрещено продавать водку публично в харчевнях, что некоторым образом могло бы распространить пьянство... Простой народ почти никогда не отдыхает»[11].

Это свидетельство иностранца лучше всего передает дух эпохи Ивана Грозного — эпохи кровавых расправ со всеми явными и мнимыми противниками власти, эпохи закабаления крестьян, а кроме того, чрезвычайно строгих предписаний религиозной морали (напомним, что это время появления «Домостроя» и «Стоглава»).

«Харчевни» у Поссевино — конечно, не кабаки, которых тогда было еще немного, а вольные корчмы, о преследовании которых писал и Прыжов. Причем, историк тоже ссылался на «Домострой», осуждавший «корчебный прикуп» и приводил одно из наставлений Ивана IV: «чтобы священнический и иноческий чины в корчмы не ходили, в пьянстве не упивались, не празднословили и не лаяли»...

Противоречивая картина встает из-под пера историка, не правде ли? С одной стороны, Иван IV у него — первый учредитель кабаков, с другой — он же преследует пьянство. Можно ли совместить такое? Или здесь какая-то путаница?

Путаницы, на наш взгляд, нет. Дело опять же в особом характере книги: Прыжов прежде всего публицист, живущий «ноющими» вопросами своего времени и мыслящий его понятиями. Он попросту заострил добытые факты о кабаках, чтобы придать им современное звучание.

Сведения о первом кабаке на Балчуге, появившемся вскоре после завоевания Казанского ханства (1552 г.), представляют, очевидно, результат собственных архивных разысканий Прыжова: ни у одного из крупных историков того времени они не зафиксированы, И хотя историк не указал источник, откуда они почерпнуты, у нас нет оснований не доверять ему[V]. Дело в том, что слово «кабак» появляется в русском языке именно во времена Ивана Грозного, причем, в конкретном значении места казенной продажи «горячих» напитков. Оно встречается, например, в одной из книг сошного письма 1579 г., где сказано: «В Усольи на посаде держать наместнику кабак, а на кабаке вино, мед и пиво», его упоминает — « а Саbаск» — и английский посланник Д.Флетчер, писавший об эпохе Ивана Грозного ( эти факты приводит в своей книге Прыжов).

Первый кабак на Балчуге, как сообщает он, был устроен для попоек опричников. Строго говоря, историк допустим здесь большую неточность: опричнина была введена позже, в 1565 г. Но это тоже было скорее всего сознательным упрощением: Прыжов имел в виду, по-видимому, стрельцов-телохранителей царя, которым было позволено то, что запрещено другим. Между прочим, Иван IV отнюдь не был в этом смысле новатором. Явление, подобное кабаку на Балчуге, отмечалось еще раньше. Сам Прыжов, ссылаясь на записки С. Герберштейна, писал что в начале ХVI в. «великий князь Василий Иванович построил для своих слуг за Москвой-рекой дом или слободу Наливки (от «наливай»), и позволил им там пить мед и пиво, запрещенное остальным». Этот факт приводил в своей «Истории» и С.М.Соловьев, трактуя его несколько иначе: телохранители князя были удалены за реку, «чтоб не заражали других своим примером».

Таким образом, Иван IV шел по стопам своего отца, и кабак на Балчуге отличался от слободы в Наливках, вероятно, только тем, что в нем продавали казенную водку. Во всем этом можно видеть след старой княжеской традиции «пиров со дружиною», с той разницей, что князь в них уже не участвовал, они потеряли «совещательный» характер и стали обыденным, заурядным явлением. Аналогию этому опять же можно найти в придворных обычаях всех феодальных государств.

Становится понятно, что Прыжов вел отсчет распространения пьянства на Руси с появления слова «кабак». Оно означало для него новую стадию, новое качество «питейного» вопроса. Причем, это качество — монополизацию продажи водки казной — историк воспринимал опять же сугубо сквозь призму современных проблем. В том, что совершилось четыре столетия назад, он видел мрачный прообраз «полумиллиона» кабаков, захлестнувших Россию. Отсюда эмоциональная драматизация стародавних фактов, их однолинейное толкование и даже натяжки. Прыжов не приводит, например, никаких данных, подтверждающих, что в «царских кабаках», в отличие от кабаков татарских или от древнеславянской корчмы, можно было только пить, а не есть. Вряд ли так было на самом деле, и тем более в кабаке на Балчуге. Прыжов тут просто перенес правила, принятые в современных ему московских «питейных домах», на эпоху Ивана Грозного...

Интересно отметить, что крупнейшие русские историки XIX века, упоминая о первых кабаках, появившихся при Иване IV, не придавали этому факту существенного значения. Так, Н.М. Карамзин, говоря о распространении пьянства, писал в 1803 году: «Этот порок заразил народ только со времен Годунова. Сей царь, желая обогатить казну государственную, умножил число питейных домов»[12] . В 11-м томе «Истории государства Российского», вышедшем в 1824 г., Карамзин писал об этой «исторической роли» Годунова менее категорично: «Хвалили его также за ревность искоренять грубые пороки народа... Хотев воздержать народ от страсти, равно вредной и гнусной, Борис не мог истребить корчемства, и самые казенные питейные домы, наперерыв откупаемые за высокую цену, служили местом разврата для людей слабых».

Н.И.Костомаров считал «многознаменательным» выражение князя Владимира (в этом случае Прыжов спорил и со своим кумиром). Однако, Костомаров не раз отмечал, что причина широкого распространения пьянства заключена в откупном кабаке. Главную вину он возлагая опять же на Бориса Годунова: «До того времени, как Борис сделал пьянство статьею государственного дохода, охота пить в русском народе не дошла до такого поразительного объема, как впоследствии»[13] .

С.М.Соловьев увидел тревожный симптом пьянства, затронувший всю государственную жизнь еще позже — в середине ХVII века, в царствование первых Романовых. Эта точка зрения, как увидим, более объективна. В то же время Соловьев прибегал иногда к произвольным, чисто эмоциональным выводам, вроде:

«Страсть к вину русские люди вынесли из своей древней жизни в ужасающих размерах» (Публичные лекции о Петре Великом, 1872 г.)

Вся эта разноголосица объясняется тем, что никто из упомянутых деятелей русской науки не задавался специально выяснением «исторических корней» пьянства: тема была слишком неакадемичной, да и достоверных данных было немного. История государственного хозяйства и финансов в середине XIX века не выделилась еще в самостоятельный раздел науки. И тем более никто не решался, как Прыжов, рассмотреть «питейный вопрос» в связи с историей народа, т.е. в аспекте социально-политическом.

Автор «Истории кабаков», как видно уже из вышеизложенного, ставил распространение «страстн к вину» в прямую зависимость от крупнейших перемен в социально-политической жизни государства. Совершенно очевидно, что самодержавный строй («татарщина», на языке Прыжова) , был тут наиважнейшим фактором, Именно бесправие, утрата древней правды — справедливости, нищета и постоянная неуверенность в завтрашнем дне сильнее всего толкали простолюдина-бедняка к забытью в корчме или кабаке. С этой точки зрения подход Прыжова был куда более глубоким и прозорливым, нежели у тех, кто писал только о «слабости», «грубом пороке» или «вековечной страсти» русского народа.

В то же время публицист и полемист в нем подчас слишком уж брал верх над исследователем. Это сказалось, помимо прочего, в идеализации вольной корчмы, которую он называл «истинным народным учреждением». Историк исходил здесь опять же больше из современных представлений о корчме — народном клубе в южнославянских странах. Вероятно, в этот вопрос его посвятил Любен Каравелов, т.к. в книге приводится описание болгарской корчмы, куда «приходят старики для беседы, портной, знающий все новости», и т.д.

В отдельном очерке «Корчма» (Русский архив, 1866,№7) эта мысль высказана Прыжовым наиболее резко и определенно:

«Корчма Южной Руси представляется нам коренным народным учреждением, из которого, при движении народной жизни, могло б вырасти то, что именуется клубами».

Эта мысль не лишена резона, хотя слова «могло б» или «если бы» в истории не ценятся. Между прочим, о том, что откупной кабак вытеснил вольную корчму, писал и Н.Г.Чернышевский:

«Неужели сам по себе наш мужик так падок на пьянство, что при первой возможности начинает пить до тех пор, пока не пропьется? Если так, почему же в юго-западных губерниях при вольной продаже водки и вольном винокурении было меньше пьянства, чем в восточных и северных, где был откуп?.. Кабак не просто лавка, в которой продается вино, — кабак употребляет всю изобретательность соблазна и плутовства, чтобы стать притоном всех возможных пороков» (статья «Откупная система»).

Характеристика кабака, данная Чернышевским, может быть поставлена эпиграфом к книге Прыжова, — так точно она передает ее пафос. Прыжов, по-видимому, хорошо знал эту и другие статьи Чернышевского по откупному вопросу. Но ссылаться на них в 1868 году было уже нельзя: имя «государственного преступника» сделалось запретным для печати.

Понятно, что редактор «Современника» в этом случае вел речь о новейших временах, а не о далеком ХVI веке. С тех пор очень многое изменилось. Тогда и кабак был еще совсем иным, и корчма отнюдь не являлась только народным клубом и средоточием общинных крестьянских добродетелей.

Вольные корчмы (издавна на Руси существовало «бражное кормление») всегда находились в руках привилегированного сословия. «Кормление» приносило немалый доход владельцам и способствовало распространению корчем и пьянства. Сам Прыжов тоже отмечал это. Он приводил — и эпиграфе к своей книге (кратко) и в тексте (полностью) наставление известного церковного деятеля конца ХIV- начала ХV в.в. св.Кирилла Белозерского:

«А ты, господине, внимай себе, чтобы корчмы в твоей отчине не было, занеже, господине, то велика пагуба душам, крестьяне ся, господине, пропивают, а души гибнут».

Эти слова из грамоты, адресованной св.Кириллом можайскому князю Андрею Дмитриевичу (около 1409 г.), лучше всего показывают, какое зло представляла тогда корчма. Так что Прыжов противоречил сам себе, пытаясь ее приукрасить. Кроме того, существовало и тайное беспошлинное корчемство — то, что затем, на русско-советском языке, называлось самогоноварением. И нельзя не признать, что «прекращение корчем и корчемства», которое Прыжков относил ко временам Ивана IV, имело тогда скорее положительное значение.

Появление контролируемых мест казенной продажи вина (кабаков) было неизбежной и, вероятно, единственной альтернативой корчемству. Оно имело целью — на этом этапе — скорее уменьшение пьянства, чем использование его для пополнения казны. Во всяком случае, нет никаких данных о том, что в ХVI веке «питейные» сборы играли сколько-нибудь существенную роль в доходах Русского государства. По данным Н.И.Костомарова, даже в годы царствования Бориса Годунова доход от казенной продажи водки составлял от 800 до 3000 рублей, что никак нельзя назвать значительным[14] .

Таким образом, объективно введение « царева кабака» (госмонополии) на данном этапе было, на наш взгляд, прогрессивным явлением. Мера эта имела сдерживающий, цивилизующий характер. Россия в этом смысле также шла по пути Европы, где аналогичный процесс, в силу исторических условий, совершился гораздо раньше — в переходной форме того же откупа или налога с виноторговцев.

Изменение функций кабака с «моральных» на «фискальные», т.е. превращение его из средства борьбы с корчемством (по преимуществу) в средство выкачивания денег из народа (по преимуществу) происходило постепенно. Ступать на этот скользкий путь правителей России заставляли постоянные финансовые трудности — «нудящие потребности государства», по выражению С.М.Соловьева. Начавшееся широкое распространение винного откупа и кабаков в годы царствования Михаила Федоровича Романова (1613-1645) было, несомненно, прямым следствием потрясений Смутного времени.

Говоря об эпохе борьбы с польской интервенцией, Прыжов отмечал, что в этот период кабаки «заперты были по многое время». Но сразу после земского собора 1613 г., по его словам, «снова пошли по городам приказания, чтобы опричь государева кабака питья никто не держал». Историк констатировал крайнюю бедность казны. «Кроме таможенных пошлин и кабацких денег государевым деньгам сбору нет», — приводил он откровение царя и патриарха, сделанное в 1620 году.

Прыжов не задавался вопросом, мог ли быть в этой ситуации иной выход, нежели увеличение кабацких сборов. Он вообще скептнчески оценивал возможность справиться с какими бы то ни было трудностями при сложившемся строе жизни. «Смолкли веча, община была мертва, не существовало ни народной, ни общественной деятельности»,- такими словами характеризовал он ХVII век. В этих условиях, по его мнению, и сложилась благодатная почва для «произрастания» кабаков.

Прыжов, опираясь на источники, описал немудреную, но жестокую механику получения кабацкой прибыли, сложивщуюся при первом Романове. Сам кабак строился на средства общины, ей же поручалось избирать из своей среды целовальников или «сидельцев» для ведения дел в кабаке и контроля за сборами. Прыжов отмечал, что имя целовальников (целовавших крест в качестве присяги на верность) «с самого начала сделалось ненавистным народу». На эту должность, по его словам, «никто не шел», а выбирали в конце концов «самых бедняков» — по той причине, что «если ему не украсть, то и хлеба добыть негде». В городах и областях этими делами управляли кабацкие головы, державшие отчет перед царским Приказом Большой казны.

«Главное и постоянное правило дня целовальников и кабацких голов — собрать деньги с прибылью против прошлых лет» — писал Прыжов. За недобор грозил правеж — испытанное средневековое средство (историк попутно приводил его описание). Если получался недобор, сумма его раскладывалась на всю общину. Естественно, при этом и при жестоком преследовании корчемства посадскому или сельскому жителю ничего не оставалось делать, как нести в кабак свои последние гроши...

Таким образом, предложение стало поощрять и провоцировать спрос на водку, шло навстречу желаниям одних и разжигало соблазн у других.

В подтверждение роста пьянства в этот период историк приводит соответствующие места из сочинений авторов того времени — Г.Котошихина, Ю.Крижанича, А.Олеария. Особо историк выделяет фигуру сербохорвата Ю.Крижанича, борца за славянское единство и просвещение, приехавшего для этого в Москву и вскоре признанного «неугодным» — по указу Алексея Михайловича он был сослан в Сибирь. «Да ты бы весь широкий свет кругом обошел, нигде бы не нашел такого мерзкого, гнусного и страшного пьянства, яко здесь, на Руси» — эти слова Крижанича, человека, знакомого с порядками в других странах, представлялись Прыжову наиболее красноречивыми.

К вопросу о том, насколько объективен отзыв Крижанича, мы еще вернемся, но пьянство при начале царствования Алексея Михайловича достигло, очевидно, весьма тревожного размаха. Иначе не объяснить тех мер по упорядочению питейного дела, о которых сообщает Прыжов. В 1652 г. был издан царский указ о ликвидации кабаков и открытии взамен их кружечных дворов. В городах разрешалось иметь только один такой двор, названный в народе «кружалом». Кроме того, эти дворы открывались в больших селениях. Мера эта, наряду с упрощением сборов, имела ограничительный, сдерживающий характер, т.к. сокращалось число мест продажи вина, и оно продавалось только на вынос («запрещалось питухам сидеть близ кружечных дворов» — писал Прыжов).

Но в итоге эта реформа не принесла эффекта. Новые финансовые затруднения заставили правительство вновь обратиться к самому легкому и надежному способу пополнения казны. Во всяком сдучае, уже в 1659 г. в одной из царских грамот предписывалось головам и целовальникам стараться, чтобы «казне учинить прибыль и питухов с кружечных дворов не отгонять» ( последние слова со ссылкой на 4-й том Актов Археографической экспедиции 1838 г. Прыжов включал и в другие очерки, неизменно выделяя их как выразительный пример корыстных интересов власти). «Питухов не отгонять» стало, благодаря Прыжову, одной из емких формул лицемерной питейной политики самодержавия. Эта фраза, наряду с «первым кабаком на Балчуге», наиболее часто фигурирует в популярной антиалкогольной литературе, однако, она нуждается в уточнении[15] .

Какие-либо данные о сборах казны за этот период у Прыжова отсутствуют — их тогда не было, как нет и поныне, т.к. финансовая статистика допетровской эпохи изучена крайне слабо. Историк приводил лишь слова Адама Олеария: «Кружечных дворов во всем государстве считается до 1000. Они приносят государю огромные деньги». Цифра тут, конечно, весьма приблизительна, но в том, что кружечные дворы приносили «огромные деньги», голштинский посланник был, безусловно, прав.

Вообще же книга А. Олеария «Описание путешествия в Московию» была тенденциозной, и, очевидно, не случайно Прыжов не использовал тех сцен из нее, где смаковались пьяные «бесчинства» народа. Следует иметь в виду, что Олеарий — так же, как и Крижанич — излагал свои впечатления о России преимущественно на основании наблюдений городской жизни, главным образом Москвы. Здесь бражничанье, как и «праздность», отмеченная Олеарием, были распространены гораздо шире, чем в остальной России. Бояре, купцы, духовенство и многочисленный служилый люд, включая стрельцов, располагали в этом отношении и большей свободой, и большими средствами. Это подчеркивал Н.И.Костомаров в своем «Очерке торговли Московского государства»:

«Многие знатные посадские люди имели право — одни всегдашнее, другие временное — приготовлять вино, пиво и мед для домашнего обихода. Казенная продажа вина оказывала тем вреднейшее влияние на нравственность и благосостояние жителей, что она предназначалась почти для одного только простонародья».

В реальности посещение кабаков и кружечных дворов у основной массы населения страны — крестьян – конечно же, не было и не могло быть повседневным. Как и прежде, закабаленный крестьянин-холоп имел мало времени для отдыха. Общие гулянки устраивались лишь по праздникам и в торжественных случаях — во время свадеб, крестин и т.д. Прыжов не оговаривал этого, и лишь в конце книги отмечал выразительно – «как и всегда прежде, далеко не весь народ пьянствовал». Этот корректив относится, безусловно, и к ХVII веку. Так что нельзя сказать, что Прыжов дал преувеличенно мрачную картину нравов народа. Не забудем, что народ у него всегда и везде — лицо сугубо страдательное. Упрек в сгущении красок можно сделать скорее С.М.Соловьеву, который писал даже о «господстве» пьянства в этот период, некритично воспринимая отзывы того же А.Олеария. (В описании нравов ХVII века у «западника» Соловьева ощутима полемическая направленность против славянофилов, которые считали годы правления Алексея Михайловича «золотым веком», а самого царя — идеальным самодержцем).

Отметим попутно одну немаловажную деталь, сообщенную крупнейшим русским историком того времени:

«Сам благочестивый и нравственный Алексей Михайлович любил иногда забываться таким образом...»[16].

Немаловажна эта деталь потому, что личные качества, в том числе привычки неограниченного монарха всегда играли весьма существенную роль в истории России (как, впрочем, и любого другого абсолютистского государства). «Питейное» составляло непреложный атрибут обычаев и церемониалов царского двора, и среди русских самодержцев (за исключением женщин-цариц и, пожалуй, Павла I) не было ни одного абсолютного трезвенника и аскета. Конечно, трудно выводить отсюда прямую связь с распространением пьянства в стране (не каждый монарх позволял другим то, что позволял себе), но косвенное влияние здесь несомненно: «жизнелюбивая» философия власть предержащих сказывалась и на их снисходительном взгляде на «слабости» подданных. Во всяком случае, знаменитое «питухов не отогнать бы» логично вписывается в жизненные установки «тишайшего» царя, любившего «забываться»...

Прыжов, естественно, не мог по цензурным условиям касаться этой грани вопроса. Но зато он, что называется, отвел душу на описании нравов представителей власти духовной. В первую очередь, он отмечал, что церковь никогда не брезговала получать доходы от «питья»: «Подобно государству, монастырь сбирал пошлины с питей, и без явки монастырскому приказчику крестьянин не смел варить пива или поставить меду даже для праздников, свадеб и поминок». Кроме того, сами монастыри курили вино и торговали им — тут в качестве примера Прыжов приводил, по документам ХVII века, курьезную историю тяжбы Макарьевского монастыря за право держать кабак у перевоза через Волгу возле знаменитой ярмарки.

Много страниц он посвятил описанию картин разгульной жизни церковного причта и монахов. Конечно, здесь не было ни йоты преувеличения: эта внешняя черта общего «обмирщения» русской церкви запечатлена во многих произведениях народной сатирической литературы той поры: «Служба кабаку», «Калязинская челобитная», «Повесть о бражнике» по своему духу очень созвучны соответствующим эпизодам «Истории кабаков». Тут же, как бы мимоходом, Прыжов делал экскурс в современность, приводя «мнение Государственного совета» от 6 ноября 1866 г. о том, что «варение меда, пива и браги для монастырских нужд дозволяется без акциза всем монастырям...»

Прыжов был в своей стихии, когда имел надежный исторический источник. Если же такового не находилось, сразу давали себя знать субъективные пристрастия. Так, в корне неверна у него оценка деятельности Петра Первого: «Средством к его реформам по-прежнему служили кабаки, и Петр шел в этом случае по пути своих предшественников».

На самом деле великий преобразователь России шел в своей финансовой политике по иному пути — он первым ввел, по европейскому образцу, широкую систему прямых налогов, главным из которых стала подушная подать. Известно также, что Петр, сам склонный подчас к разухабистому бражничанью, жестоко преследовал эту «слабость» в своих подданных, исключая дворовых любимцев, войска и флот. Во всяком случае, тут есть точные данные: в 1724 г. прямые налоги составляли 4,7 млн. руб., или 55,2 процента доходной части бюджета, в то время как кабацкая прибыль составляла лишь 0,9 млн.руб. или 11,4 процента[17] .

Прыжов же пользовался отрывочными сведениями, не всегда объективными. Вообще, ХVIII век представлен в его книге больше частными описаниями. Из крупных событий он сообщает лишь о двух: о том, что к концу века «окончательно утверждена откупная система для всей империи», и что произошло резкое сословное ограничение в праве на винокурение: «вино курить дозволяется всем дворянам, а прочим никому» по уставу 1765 г.

Факты сами по себе важные, но они слишком общо характеризуют тенденции финансовой политики той поры. Поэтому уточним, что именно ХVIII веку Россия обязана резким, уже ничем не сдерживаемым ростом пьянства — именно в этот период сформировался и отныне стал стабильным ее пьяный бюджет. Причем, как показывают современные исследования, наиболее крупный скачок в этом отношении произошел при ближайших преемниках Петра. По данным С.М.Троицкого, с 1724 по 1769 г.г., т.е. за 45 лет, благодаря бурному размножению кабаков, доходы от продажи вина выросли сразу в пять раз[18] .

Эта тенденция по-своему оттеняет пороки и слабости послепетровских царствований: цинизм временщиков и «добросердечие» Елизаветы Петровны, эксплуатировавшееся кучкой расчетливых беззастенчивых царедворцев. Тут уже можно говорить и о конкретных виновниках. Как отмечает тот же исследователь, «идея повышения доходов казны через увеличение косвенного обложения населения, что позволяло до известной степени лучше маскировать усиление налогового бремени, получила полную поддержку в правящих кругах в 50-х годах ХVIII в»., а непосредственным вдохновителем этой политики был ближайший советник Елизаветы Петровны граф П.И. Шувалов, сам владевший несколькими винокуренными заводами. (Между прочим, в работах А.И.Солженицына, пользовавшегося, как и свойственно историку-дилетанту, лишь отрывочными фактами, П.И.Шувалову странным образом присвоена роль «народосберегателя»...)

В царствование Екатерины II эта тенденция еще более ycилилась, и последний год ее правления ознаменовался наивысшими «питейными» взносами в казначейство: 17,7 миллиона рублей или 31,6 процента доходной части бюджета. Вспомним об 11,4 процента при Петре... Думается, полезно напоминать эти данные: они раскрывают многое в закулисной стороне «просвещенного абсолютизма», указывают на один из главных источников роста его могущества и его помпезности. Во всяком случае, любуясь сегодня изысканностью памятников русского барокко елизаветинских и екатерининских времен, нельзя забывать и о том, на какие средства они создавались: это поможет уберечься от излишних романтических вздыханий. «Государство крепло, а народ хирел», — с предельной точностью сформулировал основное противоречие этой эпохи В.О. Ключевский.19

Говоря о последствиях окончательного утверждения откупной системы, Прыжов ссылался на слова Н.М.Карамзина:

«Ныне будни сделались для них (крестьян) праздниками, и люди услужливые, под вывескою орла, везде предлагают им средство избавляться от денег, ума и здоровья».

Эти горькие строки из «Письма сельского жителя», опубликованного в «Вестнике Европы» в 1803 г.) показывают, что распространение кабаков вызывало уже тогда очень серьезную тревогу. Цитирование Карамзина лишний раз подтверждает, что Прыжов отнюдь не отвергал целиком автора «Истории государства Российского», видел у него и критические, гражданственные мотивы. Однако, справедливости ради следует отметить, что несмотря на свою непримиримость по отношению к винному откупу, Карамзин судил о причинах пьянства вообще с довольно-таки консервативных позиций. В том же «Письме сельского жителя», несколькими строками выше, он писал о крестьянах, переведенных с барщины на оброк:

«Воля, мною им данная, обратилась для них в величайшее зло: то есть, в волю лениться и предаваться гнусному пороку пьянства, дошедшему с некоторого времени до ужасной крайности».

Прыжов, по-видимому, знал и это откровение Карамзина-помещика, но вводить его в свою книгу и полемизировать с ним было рискованно: и в середине XIX века имя первого государственного историографа в официальных кругах почиталось как священное. Столетие со дня рождения Карамзина в 1866 г. отмечалось с молебнами и пышными речами. Впрочем, рассуждений на тему «вино и свобода» тогда, в 1860-е годы, и так было, как мы знаем, предостаточно, и Прыжов, вероятно, не захотел лишний раз тревожить тень Карамзина.

Последние главы «Истории кабаков» целиком посвящены Прыжовым современности. Весь предшествующий материал он обобщил выразительными словами: «Так у русского народа мало-помалу сложилось новое правило жизни, что не пить — так и на свете не жить». Не менее выразительна и характеристика пьянства знакомых ему николаевских времен: «То тихое, разбитое и понурое, то лихое и дикое!»...

Ситуация середины XIX века нам уже известна. Что нового добавил в ее описании Прыжов?

Прежде всего, он существенно дополнил историю «трезвенного движения». Несомненно, что здесь он отталкивался от статей «Современника» и «Колокола», естественно, не называя их. Так, упоминая статью Н.А.Добролюбова «Народное дело», он делая ссылку не на «Современник», а на IV том собрания сочинений Добролюбова издания 1862 года, где эта статья была опубликована с большими цензурными купюрами. Как и Добролюбов, он писал, что «главной причиной отказа пить была дороговизна водки»; подчеркивал, что последствия движения за трезвость были «самые благодатные». Народ, по его словам, пил теперь только когда нужно — существенная деталь, говорящая, что историк реально смотрел на вещи и был чужд всякого фарисейства.

Очень важным является указание Прыжова на то, что «поджигать волнение» крестьян стали откупщики. О провокационной роли откупщиков писал «Колокол», но в легальной литературе до Прыжова об этом умалчивалось. А особенно смелым было оглашение в книге одного из секретных циркуляров правительства:

«Совершенное запрещение горячего вина посредством сильно действующих на умы простого народа религиозных угроз и клятвенных обещаний не должно быть допускаемо, как противное не только общему понятию о пользе умеренного употребления вина, но и тем постановлениям, на основании которых правительство отдало питейные сборы в откупное содержание».

Так гласило лицемерное распоряжение министра финансов, адресованное Синоду. Оно публиковалось в «Колоколе», но Прыжов в данном случае ссылался на сборник «Сведения о питейных сборах», практически недоступный читателю. Оттуда же была почерпнута послушная резолюция Синода: «Прежние приговоры обществ уничтожить».

Такая популяризация закулисных иезуитских маневров властей, конечно же, настраивала читателей отнюдь не «в пользу правительства», как уклончиво пытался представить сам Прыжов в «Исповеди».

Явно иронична и фраза, открывающая заключительную главу «Истории кабаков»:

«Уничтожение откупа составляет лучшую страницу настоящего царствования». Ведь описание положения дел после питейной реформы со всей очевидностью показывало, что все осталось по-прежнему – функций «царева кабака» и его сущности введение акциза не изменило.

«Ранним утром первого января 1863 года открыла свои действия новая акцизная система, и дешевая водка, оставшаяся от откупа, окрещена была именем дешевки. Народ был счастлив», — с горьким сарказмом замечал историк. «Значение новой системы уяснилось скоро, — добавлял он. – Когда приступали к введению ее, то в бюджете на 63-й год валовой доход от акциза определен был в 98 миллионов вместо 104, которые давали откуп, т.е. 6 миллионов оставить в кармане народа. В действительности доход за 63 год дошел до 113 577 066 рублей...»

Прыжов пользовался данными «росписи» государственного бюджета, публиковавшимися в «Биржевых ведомостях». Публикация этих данных, составлявших прежде святая святых царского кабинета, стала одним из проявлений новых, буржуазных свобод. Но гласность составляющих бюджета, будоража либеральное общественное мнение, нисколько не мешала царизму следовать своим железным путем. С первых же лет акцизной системы питейные сборы неуклонно росли: в 1866 г. они составляли уже 121,5 миллионов рублей, в 1871 — 174, а в 1878 — 213[19] .

О покровительстве кабаку свидетельствовали многие правительственные документы. Например, новые правила торговли «горячими» напитками гласили: «Продажу вина производить распивочно и на вынос из питейных домов, выставок и шинков, не назначая для них ни числа, ни места». Последние слова многозначительно выделил Прыжов.

С начала 1860-х годов рекламная надпись на кабаках «распивочно и на вынос» сделалась традиционной, и Н.А.Некрасов в поэме «Кому на Руси жить хорошо» отразил эту печальную примету:

«На всей тебе, Русь-матушка,

Как клейма на преступнике,

Как на коне тавро

Два слова нацарапаны:

"На вынос и распивочно"»...

Прыжов раскрывал и непоследовательность правительственных мер, о которых сообщалось в газетах. «На основании циркуляра министра финансов от 1 марта 1865 г. питейные дома в селах открывались с разрешения помещика, — писал он, — но с 13 мая того же года они стали открываться без согласия на то мирского схода и без разрешения помещика». В это же время было дано право городским думам обложить питейные заведения новым акцизом в пользу местного бюджета. Об этом же стали просить земские собрания. «Но, — язвительно отмечал Прыжов, — правительство совершенно основательно сочло такое обложение излишнею роскошью».

Описывая затем «питейные» порядки в Москве, историк выступал уже как непосредственный свидетель. Собственные его наблюдения отразились в строках, посвященных проблеме «пить и есть». Ее как мы знаем, он считал сердцевиной вопроса о кабаках. И в самом деле, между возможностью напиться и возможностью наесться у простого народа всегда были немалые различия. В Москве эта проблема усугублялась еще и особой «инфраструктурой» питейных заведений.

«B трактиры мужикам вход запрещен, а в черных харчевнях[VI] запрещена водка», — сообщал Прыжов. Кроме того, существовали еще два рода заведений, где подавалась еда, — постоялые дворы и съестные лавочки. «Но в городах постоялые дворы только по окраинам, а в так называемых съестных лавочках ни стать, ни сесть» — писал Прыжов. «Таким образен, — заключал он, — несмотря на уничтожение откупов, народу опять негде было есть, и прибежищем народа опять остается один кабак».

Историк подчеркивал сугубую «специализированность» питейных домов- кабаков.

Он приводил официальные нововведения, предписывавшие «не допускать в оных никакой мебели, кроме полов и стойки» и добавлял в сноске: «В московских кабаках до сих пор нет других закусок, кроме маленького кусочка хлебца величиной с семитку» (двухкопеечную монету – В.Е.).

В этих правилах, направленных против «засиживания» народа в кабаках, очевидны прежде всего полицейско -охранительные мотивы: не допустить «безобразий», в том числе политического характера. Прыжов не мог прямо указать на это, но тут многое проясняет «Исповедь». Упоминая в ней о заготовленных материалах для последующих томов «Истории кабаков», он писал:

«Они касались кабацкого быта, т.е. жизни в этих народных клубах, где начинались всевозможные бунты и волнения с Разина и до 19 февраля 1861 г. Но печатать теперь такую книгу — значит донести на народ, значит отнять у него последний приют, куда он приходит с горя».

Это признание считают иногда доказательством приверженности Прыжова идее «кабацкого бунта». Некоторые возражения по этому поводу мы уже изложили. Добавим, что хотя Прыжов и не был подчас чужд романтического взгляда на прошлую «политическую роль» кабака (места, где рождались тайные заговоры и выплескивалось народное недовольство) он, думается, прекрасно понимал, что эта роль все более утрачивается. Кабак оставался для него местом сравнительно свободного и откровенного общения, обмена мнениями, местом поисков «правды» (вспомним еще раз о его собственной практике). Какой-либо намек на это в печати действительно мог бы быть воспринят как «донос», т.к. дал бы властям лишний повод для подозрения[VII].

Прыжов — это нужно подчеркнуть — касался большею частью московских, т.е. городских кабаков, где среди фабричных рабочих случались иногда и всплески общественного недовольства. В провинциальных и сельских питейных домах царили, как правило, другие нравы. Сам Прыжов отмечал это: «По случаю земских и других учреждений, вновь вводимых, то и дело созывали народ на сходки, а сходки около кабаков: соберется народ, потолкуют и выпьют, а когда нет денег, то придумают штраф с кого-нибудь...»

Подобные прозаические обычаи быстро распространились в пореформенной деревне, и Глеб Успенский в конце 1870-х годов с грустной иронией писал: «Мирские (общинные — В.Е.) дела состоят почти исключительно в раскладке и питиях водки по разным случаям. Мирское внимание не упустило из виду самых ничтожнейших, самых крошечных поводов для того, чтобы мир мог иметь вино».

Прыжова в современности ужасало прежде всего быстро растущее, ничем не ограничиваемое количество мест продажи вина. «В 1552 г. во всем московском царстве был только один кабак, — резюмировал он, возвращаясь к своему основному предмету. — В XVII веке в каждом городе было по одному кружечному двору, в XIX кабаки распространились по селам и деревням. В 1852 г. кабаков было 77 838, в 1859 — 87 388 и, наконец, после 1863 года число их, увеличившись примерно в шесть раз — перешло за полмиллиона...»

Эта мрачная «диаграмма роста», хотя и со всей очевидностью упрощенная и заостренная Прыжовым, в целом соответствовала исторической динамике. Правда, последняя цифра, взятая им из газет, была не совсем точной. В 1867 г., по официальным данным, насчитывалось около 411 тысяч различных видов мест продажи вина, включая трактиры, портерные лавки, «ренсковые погре6a» и другие специализированные заведения. (См: Блиох. Финансы. Т.2. С.125). Бурный, небывалый прежде, рост их числа после акцизной реформы был действительным фактом и вызывал негодование даже у некоторых приверженцев власти. Но правительство, объявившее продажу вина «вольным промыслом», и в этом случае стояло неколебимо в следовании фискальным целям: патентный сбор с владельцев заведений составлял немалую прибавку к казенным доходам. Поощряя частную торговлю спиртными напитками, царизм по существу остался верен принципам откупа. Недаром потом, перед введением государственной монополии в середине 1890-х гг., много писалось о том, что в виноторговле будет, наконец, «устранен частный интерес»...

Так что Прыжова ни в коем случае нельзя упрекнуть в излишней драматизации положения. Он снова и снова подводил своего читателя к мыcли, что пьянство в стране в значительной мере насаждается, что предложение опережает спрос. Именно это и имел он в виду, когда писал во введении к своей книге о «миллионах пьющих, не умудрившихся в политической экономии». Это те действительные миллионы русских людей, которые становились пьяницами не вследствие своей склонности, традиций или условий жизни, а вследствие активной роли кабака и всего «питейного института» государства.

Ироническое упоминание о политической экономии, конечно же, не значит, что Прыжов анархически отрицал эту науку и отрицал значение косвенных налогов. Он был достаточно проницателен и в определении социальных причин пьянства, порождавших потребность в спиртном и спрос на него. Не ставя себе целью охватить их все, он сделал тем не менее ряд верные выводов как конкретно-исторического, так и общесоциологического плана. Выражены они, правда, в своеобразной, типично «прыжовской» форме, но все же очень интересны.

«Теперь, как и всегда прежде, далеко не весь народ пьянствовал, а потому хлеб сеялся по-прежнему и весь мир шел своим порядком, — писал историк.- Но дело в том, что с годами в народе накопилась достаточная сумма надломленных сил, что у многих появилось денег больше, чем прежде, а девать их некуда, как только пропить, и с другой стороны, оказалось много людей или готовых выпить, или убедившихся, что легче напиться, чем наесться, и вот к кабакам потянулась целая вереница разного люда» (курив Прыжова).

Становится понятным, что автор книги был «умудрен» не только в политической экономии, но и — весьма неплохо — в социологии. Действительно, были у народа и надломленные вечным кабальным трудом силы (вспомним некрасовское: «он до смерти работает – до полусмерти пьет»), у зажиточных появились и некоторые излишки денег, а при неразвитости промышленности нужных товаров крестьянин часто не получал, и уж, конечно, было крайне много разоренных, голодных, кто мог забыть о своей нужде только в кабаке.

С возмущением писал историк о еще одной черте новейших времен – о фальсификациях главного напитка страны: «Водку сменила мутная жижа, получившая название по цвету своему сивухи...». «Последствием всего этого, — заключал Прыжов, — было увеличение числа опившихся до смерти». В подтверждение он приводил статистику из «Полицейских ведомостей».«Число их страшно велико»,— этой многозначительной фразой заканчивается «История кабаков»...

Одна из самых горьких книг в русской исторической литературе — без преувеличения можно сказать о ней. Книга подчас наивная, путаная, загроможденная массой второстепенных фактов, но проникнутая горячим желанием разобраться, наконец, в вековечной проблеме и внести в нее ту ясность, которая давно требовалась.

Мы рассмотрели лишь общую канву книги и ее наиболее принципиальные положения. Между тем, «История кабаков» насчитывает 320 страниц — объем по тем временам немалый. Есть основания полагать, что Прыжов, вводя в книгу второстепенный, а подчас и посторонний материал (например, длинное описание украинской «гетманщины» в связи с распространением шинков в южных губерниях), сознательно «натягивал» объем, чтобы избежать предварительной цензуры. Ведь согласно «Временным правилам о печати» 1865 г., книги объемом более 10 печатных листов освобождались от предварительной цензуры. По выходе таких книг издатели обязаны были представить экземпляр в цензурный комитет, который мог задержать весь отпечатанный тираж (такая участь постигла «Древнюю Русь» И.А.Худякова). «История кабаков» избежала этой участи — во многом благодаря разнообразным маскировочным приемам Прыжова, который, конечно, понимал, что прямолинейность погубит книгу. Так что неказистая форма «Истории кабаков», дававшая цензорам повод думать о ее авторе как о чудаке- архивариусе, была, пожалуй, единственно возможной для разговора о столь политически острых предметах.

Появление такой книги не могло пройти не замеченным. Одобрительные рецензии на нее появились в передовых русских журналах – «Отечественные записки» (1868,№10) и «Дело» (1868,№8). Причем, авторами рецензий были весьма известные деятели эпохи – в первом случае поэт-сатирик Н.С.Курочкин, во втором – П.Н.Ткачев (ставший, как и Прыжов, участником нечаевского процесса, а затем эмигрировавший).

Интересна и по-своему символична дальнейшая судьба «Истории кабаков».

Как вспоминал С.Ф.Либрович книга, изданная немалым по тем временам тиражом 2000 экземпляров, имела «довольно значительный успех». Гонорар Прыжова составил 250 рублей, из которых 115 он вынужден был отдать управляющему московской типографией М.Н.Каткова Лаврову, т.к. эту же рукопись он продал ему еще в 1863 году, но тот побоялся ее издать. Этот факт из «Исповеди» еще раз ярко оттеняет отношения Прыжова с Катковым.

После того, как Иван Гаврилович был осужден, с М.О.Вольфа была взята подписка, что он «без особого разрешения» этой книги продавать больше не будет, т.е. она была запрещена. Изъяли ее как «сочинение государственного преступника» и из библиотек.

Но распроданную часть тиража изъять было уже невозможно. Книга, храня имя автора, словно ждала своего часа. И он наступал! Всякий раз, когда в России обострялся «питейный» вопрос, вспоминали и «Историю кабаков», и ее многострадального автора.

Уже в начале 1880-х годов, когда в печати вновь развернулась дискуссия о «питейных» сборах и «народной нравственности» (она привела затем к замене акцизной системы государственной монополией), труд Прыжова сделался очень злободневным.

Мы упоминали о статье Н.С.Лескова в «Историческом вестнике». Полное ее название – «Вечерний звон и другие средства к искоренению разгула и бесстыдства (справка для сведущих людей)». Оно ясно говорит о памфлетном характере статьи.

Писатель вел речь о предполагаемых «нововведениях в распойном деле», которые обсуждались созданной правительством комиссией «сведущих людей».

Основное внимание Лесков сосредоточия на беспомощных, а подчас и абсурдных мерах, предлагавшихся церковными деятелями[VIII]. В противовес этому он советовал обратиться к книге Прыжова.

Причем, даже не он первый вспомнил «Историю кабаков». Лесков ссылался на фельетон Н.А.Лейкина в «Петербургской газете», в котором, по его словам, «кое-что

рассказано из истории происхождения и развития кабацких операций», но без указания источника – «Истории кабаков». Лесков иронически назвал Лейкйна «единственным смелым гражданином, который если и не решился о ней упомянуть, то все-таки заглянул в нее и привел справку».

Сам писатель оказался куда смелее. Он не только дал понять, что «запасся» книгой, «запрещенной в прекрасное время М.Н.Лонгинова»(главного цензора России в ту пору – В.Е.), но и прямо писал: « Книга г. Прыжова могла бы дать и должна дать интереснейшие данные для многих вопросов по делу об урегулировании винного производства и торговли, но о ней как будто позабыли. Такова наша поразительная малоначитанность и забывчивость, особенно странная и смешная между людьми сведущими...» («Исторический вестник», 1882. №5.С.596) Лесков предлагал людям, близким к правительственным кругам, обратиться к труду «государственного преступника»! Лесков всегда шел наперекор «течениям», и дороживший его сотрудничеством редактор «Исторического вестника» С.Н.Шубинский — большой консерватор, генерал в отставке — не мог противостоять авторитету «строптивого» писателя. Только так можно объяснить это чудо — упоминание о Прыжове в эти совсем не либеральные годы.

(Остается лишь догадываться, попал ли этот номер журнала в руки самого историка. Такое не исключено. Выйдя на поселение, он получил доступ ко многим столичным изданиям, и в его сибирских рукописях есть ссылки на «Исторический вестник», где в начале 80-х годов печатались некоторые материалы о декабристах. Если прочел он статью Лескова, то была радость величайшая и умиление: не забыли! Коли не прочел — прочли другие).

Об этом можно говорить вполне утвердительно, т.к. в 1880-е годы «Историю кабаков» вспомнили еще раз. Профессор Дерптского университета И.И.Дитятин, критически о настроенный к действиям правительства, опубликовал в журнале «Русская мысль» статью с прямо-таки прыжовским названием – «Царский кабак Московского государства».

Статья была посвящена преемственности в «питейной» политике. В исторической ее части Дитятин приводил много примеров из «Истории кабаков», прямо ссылаясь на нее. Особо он выделял знаменитое наставление ХVII века «питухов не отгонять», проводя аналогию с одним из современных правил: «устройство распивочных заведений близ фабрик не воспрещается». Статья заканчивалась выразительными словами:

«И теперь, как и двести лет назад, хотят из кабака извлекать как можно больше на нужды государства, и теперь, как тогда, только в нем самом хотят видеть альфу и омегу зла и добра народного. Правда, недавно какие-то губернские комиссии указали, как на причину пьянства, на невежество народа и его экономическое положение, но это, очевидно, плохие «патриоты своего отечества» — настоящие же думают чуть не обновить его восстановлением чего-то вроде царского кабака московского государства»[20].

Речь шла о проектах винной монополии. За нее ратовали крайне правые монархические и буржуазные газеты, в первую очередь, «Московские ведомости» и «Новое время». Они, конечно, предпочитали не вспоминать «Историю кабаков». Небезынтересна, думается, аргументация в пользу монополии, изложенная нововременцем, вульгарным экономистом А.Гурьевым.

«В деле финансов нужна смелость, — цинично писал он. — Питейная статья есть и долгое еще время будет фундаментом всего бюджета, и эту статью должно эксплуатировать самым хозяйственным образом. Бороться с пьянством — это значит не уменьшать, а увеличивать питейный доход ...» К такому выводу Гурьев приходил на основании «простого расчета»: «Наш народ почти не знает регулярного потребления вина. Если ежедневно выпивать по 2 рюмки водки, то в год это составит около 1/2 ведра чистого спирта. В России — 100 миллионов жителей, если откинуть 50 млн. женщин и принять, что в употреблении водки будет участвовать 2/3 мужчин, то окажется, что в России, при регулярном, совершенно безвредном потреблении вина, может расходиться до 50 млн.ведер алкоголя, т.е. вдвое больше, чем теперь». Основная задача, по Гурьеву, — «превратить мужика- пропойцу в регулярного потребителя»[21].

Такие экономисты-циники в конце концов и взяли верх. И немудрено, что при их поддержке государственная монополия, подготовленная и введенная в 1894 г. С. Ю.Витте (в ту пору министром финансов, затем – премьером) вовсе не устранила ни частного, ни государственного интереса в развитии виноторговли и постепенно взвинтила рост пьянства. Единственное, что стало получше – качество водки (как известно, новый сорокаградусный стандарт был разработан с участием Д.И.Менделеева).

«Монополька» критиковалась с разных позиций. Оборудованные повсеместно казенные винные лавки торговали только на вынос, а трактиры по-прежнему были недоступны простонародью. В результате в городах пьянство переместилось на улицы и в подворотни, где закуски, естественно, минимизировались, а в деревнях перешло в дома, разрушая семьи. В этих условиях происходило зарождение российского пролетариата и разложение сельской общины...

С.Ю. Витте действовал, исходя из сугубо прагматических соображений пополнения казны – ради этого он, с учетом возраставшего спроса, регулировал цены на водку, ради этого поначалу пытался сурово карать всяческие злоупотребления, но искоренить их было невозможно. В связи с этим нелишне напомнить одну из оценок «монопольки» данную В.И.Лениным – человеком, умудренным и в политэкономии, и в политике. В статье «По поводу государственной росписи» в январе 1902 г. он писал:

«То обстоятельство, что «наш государственный бюджет построен по преимуществу на системе косвенного обложения», Витте считает преимуществом, повторяя избитые буржуазные доводы о возможности «соразмерять потребление обложенных предметов со степенью благосостояния». На самом деле, как известно, косвенное обложение, падая на предметы потребления масс, отличается величайшей несправедливостью. Чем беднее человек, тем большую часть дохода он отдает государству в виде косвенных налогов»[22].

Хотя Прыжов был далек от тонкостей политэкономии, все содержание его знаменитой книги подтверждало ту же мысль. И не случайно в 1914 г., во время очередного обострения «питейного» вопроса, его книга впервые за пятьдесят лет была переиздана (в Казани, издательством «Молодые силы»), и тогда же появилась первая профессиональная рецензия на нее, написанная Ю.В.Готье.

Напомним, что Готье достаточно скромно оценил «Историю кабаков». Но самое странное, что он при этом заметил: «С такой постановкой вопроса (о том, что кабаки служили «орудиями гнета и спаивания народа» — В.Е.) теперь согласиться нельзя»[23] . Это категоричное суждение можно объяснить, на наш взгляд, сконцентрировавшись на слове «теперь». Ведь в августе 1914 г., в связи с начавшейся войной, царское правительство радикальным образом изменило свою питейную политику, фактически провозгласив «сухой закон». Эта мера, поначалу принятая обществом с восторгом, в итоге привела к совершенно непредвиденным, катастрофическим последствиям (см. об этом статью «Сухой закон» и революция» в приложении к данной главе).

Может показаться, что подобные меры (они в истории России повторялись) вытекали из самой идеи книги Прыжова, что именно он был одним из идеологов борьбы за всеобщую трезвость. Абсурд! Тем более, учитывая его знание народных обычаев и «личную практику».

Значение «Истории кабаков» и сегодня — прежде всего в раскрытии механизмов формирования того социального явления, которое никогда не было «врожденным» и лишь под влиянием конкретных социально-исторических условий приобрело с течением столетий характер русской национальной черты или ментальности[24] . Приведенные историком факты неопровержимо свидетельствуют об активной роли государства в алкоголизации населения. В то же время Прыжов, как мы уже отмечали, вполне здраво оценивал роль как традиций, так и социальных причин, рождавших у массы народа потребность в «одурманивании» и, соответственно, спрос на спиртные напитки.

Несомненно, историк осознавал, что сломить громадную инерцию, шедшую с той и другой стороны, разрубить этот заколдованный круг российской жизни каким- либо единоразовым актом невозможно. Он мог бы, пожалуй, сказать на сей счет только одно, словами Герцена: «Мы не врачи, мы – боль...»

I. Либрович С.Ф., На книжном посту. СПб.1912.С.61. В этих мемуарах несколько идеализирован облик М.О.Вольфа — одного из виднейших либеральных книгоиздателей дореволюционной России. Общественное значение его деятельности было в целом значительно ниже, чем Ф.Ф.Павленкова, Н.П. Полякова, К.Т..Солдатенкова или И.Д.Сытина. Однако, Вольф не принадлежал и к типу издателей-эксплуататоров (А.Ф.Маркс, Ф.Ф.Стелловский). Деятельность Вольфа высоко оценивали многие современники. «Маврикий – царь русской книги», — говорил Н.С.Лесков. «Купец не заглушил в нем гражданина»,- подчеркивал В.Д. Спасович. Последнее и проявилось в случае с «Историей кабаков».

II. Далее излагаются некоторые положения авторского исследования «Проблема народного пьянства в русской публицистике 1860-1880 гг.», защищенного в качестве дипломной работы в 1975 г. на факультете журналистики Ленинградского университета. Полагаю, что приводимые факты полезны для того, чтобы объективнее оценить труд Прыжова.

III. Ирландский священник Томас Мэтью – известный в то время проповедник трезвости.

IV. «На самом въезде в деревню стоит маленькая избенка с крылечком. На фронтоне крылечка виден приманчивый знак — пучок засохшей порыжелой елки, признак питейного», — писал в одном из своих очерков С.В.Максимов, известный беллетрист-этнограф, с именем которого мы еще встретимся. «Пить-пейте,и кричите, и песни пойте, а ругаться дурными словами здесь нельзя. Тут место государственное, зачем нибудь-то орел прибивается к кабаку»,- говорит крестьянам целовальник в рассказе Н.В.Успенекого «Федор Петрович». Таких свидетельств можно было бы привести огромное множество — русская литература отдала этой горькой теме великую дань. И не только литература — стоит вспомнить произведения художнков-передвижников, из которых лучшей иллюстрацией к теме будет, вероятно, «Последний кабак у заставы» В.Г. Перова — кстати, картина вышла к зрителям в том же в 1868 году, что и главный труд Прыжова.

V. Сведения о первом московском кабаке на Балчуге встречаются также в романе А.К.Толстого «Князь Серебряный», изданном в 1862 г. Не исключено, что Прыжов пользовался этим романом как источником.

VI. Черные харчевни – столовые для простонародья.

VII. С усилением реакции в последующие годы владельцам питейных заведений вменялось в обязанность докладывать о всех подозрительных лицах и разговорах. Не случайно некоторые участники «хождения в народ» летом 1874 г. арестовывались после попыток ведения пропаганды среди крестьян в кабаках. Известное «чигиринское дело» — попытка поднять крестьянское восстание в Чигиринском уезде Киевской губернии в 1877 году — раскрылось тоже через кабак

1. Не касаясь сугубо коммерческого, некомментированного издания 1992 г. (М. Дружба народов), можно отметить усилия издательских домов «Авалон» и «Азбука-классика» (СПб), выпустивших в 2008-2009 гг. три книги работ Прыжова, включая «Историю кабаков». Однако, примечания и комментарий К.Васильева ко всем этим трудам – при заслуживающей уважения добросовестности — трудно назвать строго научными, особенно в части биографии историка, которая совсем не соответствует выбору «между революцией и кабаком», как пишет К.Васильев.

2. Прыжов И. История кабаков в России в связи с историей русского народа. Изд-во М.О.Вольфа СПб.- М. 1868. С. 237. Далее все цитаты по этому же изданию. Ср. также: Блиох И.С. Финансы России ХIХ столетия. СПб.1883.Т.1.176. В последней, богато документированной книге были использованы и некоторые источники, которыми пользовался Прыжов, например, сборник «Сведения о питейных сборах» (СПб.1860), изданный правительственным казначейством ограниченным тиражом и распространявшийся, по словам А.И.Герцена (в «Колоколе» от 15 июля 1860 г.), «весьма секретно».

3. Прыжов. История кабаков. С.286. Ср.Блиох.Финансы.Т.2. С.121.

4. Федоров В.А. Крестьянское трезвенное движение 1858-1860 гг. – сб. Революционная ситуация 1859-1860 гг. М. Изд-во АН СССР.1962.С.126. Действие этих «зароков», как и можно было предполагать, оказалось недолгим. С восстановлением цен на водку, а затем и со снижением их, крестьяне снова потянулись к кабаку.

5. Козловский Е.С., Винные откупа и их место в первоначальном накоплении капитала в России — сб. Труды Ленинградского финансово -экономического института, вып. 3. Л.1947.С.282-283.

6. Соловьев С.М. Избранные труды. Записки. М.МГУ. 1983. С. 342.

7. Голос минувшего, 1915, №1. С.314.

8. Повесть временных лет (ПВЛ). Изд-во Ан СССР. М.-Л. 1950. Ч.1. С.60.

9. Лихачев Д.С. Эпическое время русских былин — сб. Академику Б.Д.Грекову к дню семидесятилетия. М.1952.С.58. Дополняя этот вывод, Б.А.Рыбаков писал, что пиры были также «формой реального общения князя и его огнищан и воевод с широкой массой разнородного люда, притекавшего в стольный город» (Рыбаков Б.А., Древняя Русь. Сказания. Былины. Летописи М.1963.С.61)

10. Эти факты чаще всего использовались в антиалкогольной литературе. Ср. Стрельчук И.В. Алкоголь и здоровье.М.1980. Исследования, проведенные В.В.Похлебкиным, позволили уточнить время появления водки на Руси – конец ХV в., время правления Ивана III, а не ХVI в, время Ивана Грозного, как у Прыжова. (Похлебкин В.В., Чай и водка в истории России. Красноярское кн.изд-во.1995). В наиболее основательном на сегодня труде по истории питейного вопроса в России – книге И.Курукина и Е.Никулиной . «Повседневная жизнь русского кабака от Ивана Грозного до Бориса Ельцына» (М.Молодая гвардия.2007) версия Прыжова, к сожалению, специально не анализируется, хотя авторы заявляют, что «отчасти продолжают замысел Прыжова». Следует заметить, что историко-культурный аспект питейного вопроса, избранный И.Курукиным и Е.Никулиной, серьезно отличается от социально-политического аспекта, который составлял сверхзадачу Прыжова.

11. Поссевино А., Исторические сочинения о России ХVI в. М. I983.С.206.

12. Карамзин Н.М., Избранные сочинения. М.-Л., 1964. Т 2. С.291.

13. Костомаров Н.И. Очерки домашней жизни и нравов русского народа в ХVI и ХVII столетии. — Собр.соч. Спб,1906.Т.19.С.110.

14. Костомаров Н.И. Очерк торговли московского государства в ХVI и ХVII столетиях. Собр. соч. Т.20. С.368. Для сравнения данные из этого же очерка Костомарова: «Вывоз пушнины за границу давал тогда доход около 500 000 рублей».

15. На самом деле царские указы подобного рода формулировались не столь категорично. Например, в грамоте царя Михаила Федоровича псковским воеводам (1623 г.) говорилось: «И буде, смотря по делу на кабацкое питье цены прибавить мочно, или убавить, сколько пригоже, чтоб нашей казне учините прибыль, а питухов бы не отогнати». (Акты Археографической экспедиции. СПб.1836.Т.3. №43.С.205). В непосредственно упоминаемой Прыжовым грамоте Алексея Михайловича воспрещалось «допускать недоимку в таможенном и кружечном сборах», но звучал этот наказ несколько иначе: «А питухов бы с кружечных дворов не отогнать, чтоб нашего Великого Государя казне во всем учинить прибыль». (Там же. Т.4.№111.С.155). Почему у Прыжова произошел перевод сослагательного наклонения («не отогнать бы») в повелительное («не отгонять»), — судить трудно. Могла произойти ошибка при беглой переписке документа, или Прыжов восстанавливал его по памяти. При всем этом данная неточность не меняет сути царских указов, носивших сугубо прагматический характер.

16. Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Т.ХIII. С.160.

17. Троицкий С.М., Финансовая политика русского абсолютизма во второй половине ХVII и ХVIII в.в. – сб. «Абсолютизм в России ХVII -ХVIII в.в» М. Наука. 1964.С.302.

18. Там же. С.299 См. также: Волков М.Я., Очерки истории промыслов России. Вторая половина ХVII – первая половина ХVIII в.в. Винокуренное производство. М.Наука.1979.

19. Ср. характеристику итогов царствования Екатерины II у В.О.Ключевского: « Каждая ревизская душа в сложности стала пить в пользу казны более, чем в три раза, это значит, что она стала во столько же раз меньше работать и платить...Таким образом, крепостное право, подсушив источники доходов, какие казна получала путем прямых налогов, заставило казначейство обращаться к таким косвенным средствам, которые или ослабляли производственные силы страны, или ложились тяжким бременем на будущие поколения «. (Ключевский В.О..Соч. в 8 томах .М.1958.Т.5.С.159).

20. Блиох И.С., Финансы России XIX столетия. Т.3. С. 97. Сравнивая ситуацию 1878 г. с ситуацией 1826 г., когда министром финансов был Е.Ф. Канкрин, автор этой книги, поклонник Канкрина, отмечал, что «население страны за этот период удвоилось, бремя же питейного налога утроилось».

21. Цит. по: Дитятин И., Статьи по истории русского права. СПб, 1896.С. 496.

22. Гурьев А. Питейная монополия. СПб. 1893. С.45, 5?-59.

23. Ленин В.И. ПСС. Т.6. С. 262.

24. Голос минувшего, 1915, №1. С. 315.

25. Успокоительные статистические данные о сравнительном потреблении алкоголя в разных странах за длительный, двухвековой период, приводимые в известном труде Б.Н.Миронова «Социальная история России» ( СПб.2000.Т.2.Табл.22,23), могут, казалось бы, снизить порог остроты восприятия проблемы алкоголизации населения в России и, соответственно, дать повод для исключения ее из черт национальной ментальности. Однако, эти данные неизбежно приходится сравнивать с приводимой тем же автором статистикой о качестве питания и общем уровне российской жизни. Вывод при этом может получиться чисто прыжовским: в России большинству населения всегда было легче и проще напиться, чем наесться ... К сожалению, Б.Н.Миронов в своем труде обошел эту острую проблему, и, говоря о социальной истории, на самом деле во многих случаях уклонился от социально-исторического анализа, оставшись целиком в традициях «государственной школы» русской историографии. Тезис Б.Н.Миронова о «нормальности» развития страны в имперский период можно сравнить с известным тезисом о «нормальности» средней температуры по больнице...

Scepsis.ru

 
Prev Next

Для садоводческих товариществ ввели допо…

Для садоводческих товариществ ввели дополнительные налоговые льготы

Госдума приняла закон, освобождающий от налога на прибыль доходы садоводческих и огороднических товариществ, получаемые в виде платы от собственников садовых или огородных земельных участков, не являющимися их членами,

Read more

Разъяснен порядок расчета земельного нал…

Разъяснен порядок расчета земельного налога при внесении изменений в кадастровую стоимость участка

ФНС России рассказала о применении для целей налогообложения кадастровой стоимости объектов недвижимого имущества...

Read more

Севастополь пока не готов строить коммун…

Севастополь пока не готов строить коммуникации для садовых товариществ

В Севастополе начались общественные обсуждения важнейшего документа, от которого зависит судьба большинства жителей города

Read more

Манифест

Вопреки сложившемуся мнению, мы не имеем финансовых взаимоотношений с государственными структурами, партиями и общественными объединениями, взаимодействуя с ними лишь в рамках информационного сотрудничества. Мы не гонимся за репутацией "жёлтой прессы". Любой человек может высказывать своё мнение на нашем форуме и комментировать любую статью, при соблюдении правил сайта.

Важно

Мнение Редакции может не совпадать с мнением авторов статей. Комментарии являются мнением авторов этих комментариев.

Предупреждение / Disclaimer: просматривая страницы этого ресурса, Вы автоматически соглашаетесь с Правилами сайта.

НЕ "ЗАБЫВАЙТЕ" СВОИХ ПИТОМЦЕВ НА ДАЧАХ!

Имейте совесть!

не забывай животных

Баннер
Баннер
Баннер

Кадастровая стоимость земель в садоводствах


Яндекс.Метрика

Пользователь

После регистрации становятся доступны все сервисы портала. (Форум, Комментарии и т.д.)

Информация из каталога:

  • Всего привязано к карте 2662 садоводств.